Деревня готовилась отметить свое четырехсотпятидесятилетие. Причем отметить самым достойным образом. Добровольная пожарная дружина отреставрировала пожарную машину кайзеровских времен, в деревне устроили кегельбан, покрасили фасады домов, заказали к празднику карусель, пригласили эстрадных певцов, одному поэту поручили написать праздничную оду. Раймельт действовал с таким размахом, словно деревне исполнялось не каких-то там четыреста пятьдесят лет, а целая тысяча. Элизабет Бош была избрана в юбилейный комитет. В ее обязанности входило позаботиться о том, чтобы каждый участник получил свою порцию жареного цыпленка, сосиски и кабана на вертеле. Первоначально вообще ничего праздновать не собирались. Денег не хватало. Но на общем собрании кто-то повернул вопрос так, что деревне, может, и не доведется справить свое пятисотлетие. Шахта подступала все ближе и ближе, никто теперь не желал здесь селиться, и первые беглецы уже начали покидать деревню. Химкомбинат заманивал их квартирами с центральным отоплением. Раймельт называл это свинством и безобразием, посылал жалобы сперва в район, потом в округ, наконец — в Берлин. Оттуда и поступила рекомендация устроить фестивальную неделю, то ли затем, чтобы положить конец его жалобам, то ли затем, чтобы успокоить людей, не помешав при этом уборке урожая. Вот и решено было праздновать между жатвой и уборкой картофеля.
Хлопот было выше головы, поэтому на Элизабет Бош никто теперь не обращал внимания. Регина получила для Пабло место в яслях и снова учительствовала. Ганс в дополнение ко всем своим нагрузкам начал изучать шведский язык, прихватывая теперь выходные дни, а то и ночи. А Маша — Маша вернулась к Херботу и снова сопровождала его на всякого рода заседания в Дрезден, Росток — словом, повсюду. Она любила этого человека. София — то был просто никому не нужный взбрык, и она не желала больше ломать голову над вопросом, разумно это или неразумно.
К тому времени, когда расцвела облепиха, Элизабет Бош опять запросилась в отпуск. Теперь уже на несколько дней. Остаток она потом отгуляет, а когда — сказать трудно.
— С события ни под каким видом не отпущу, — сказал Раймельт.
Четырехсотпятидесятилетие он упорно именовал «событием».
Она еще в жизни никого не подводила — был ответ женщины.
— Все равно, мое дело — предупредить. Празднованию дан ход, и телевидение запрашивало насчет выигрышных моментов.
А потом, когда Элизабет уже стояла в дверях, он спросил, кому это она понадобилась, невестке, что ли, раз Регина снова вышла на работу. Для больных внуков нет ничего лучше бабушки.
— Я еду в Берлин, — услышал Раймельт в ответ, и, скажем прямо, для него это было чересчур. Дался ей этот Берлин, подумал он. Гардины у нее уже есть, пальто тоже, и туфли цвета морской волны, и новая кофта из исландской шерсти, и шарфик сиреневый, а посылки так и сыплются одна за другой. Дело, конечно, хозяйское, она имеет право получать подарки от кого захочет. Но в деревне, между прочим, есть свои мужчины. А этот гамбуржец ему с первой минуты не внушал доверия. Если тебе что-то надо, изволь сам приехать сюда, а не ошиваться где-то там, в Берлине, на незнамо каких улицах, в незнамо каких ресторанах. Это никогда добром не кончалось. Ни для кого. Вот как обстоят дела, и пусть она узнает, что он думает.
— Ничего такого нет, — сказала женщина. Она снова вернулась в комнату. — Право слово, ничего.
Вот теперь ему следовало бы сказать:
«Я не хочу, чтоб ты уезжала. Если уедешь ты, мне здесь тоже нечего делать. Деревня — это еще не все, и работа в конце концов тоже не все. Рано или поздно они посадят другого на мое место, а я буду торчать у себя дома и смотреть в стенку. Ты, может, и не поверишь, но мне страшно, и никто из здешних не поверит, что мне страшно». Но ничего такого Раймельт не сказал.
По правде говоря, предстоящая поездка пугала и Элизабет Бош. Ей казалось, что она все глубже увязает в чем-то, из чего уже не вылезти. Ален писал, просил, настаивал. Он был какой-то беспомощный и робкий. Порой до смешного. Потом он снова казался ей очень сильным. «Горы где-то кончаются, а вот море…» Он так никогда и не договорил эту фразу до конца. Но, вероятно, именно поэтому Элизабет снова и снова задавалась вопросом, какое же оно, море, на самом деле: огромное, большое, бесконечное. Может, Ален и сам этого не знал, а может, и знал, но не было таких слов, чтоб описать море, как нет их для многого, с чем она встречалась на своем веку. Горы где-то кончаются, а вот море… Она знала, что рано или поздно сделает, как хочет Ален. Жена да убоится мужа своего, так она это заучила, так оно, пожалуй, осталось и по сей день. Но уехать она не уедет. Ни за что. Здесь у нее дети, здесь могила мужа, а возле могилы мужа кусок земли, который ее дожидается. Чего ради она за него уплатила, навряд ли для того, чтобы забросить.
Читать дальше