Я уныло поставил альбом на место, заметил «Любовные письма разных стран», снял их с полки и раскрыл раздел «Гюго». На исписанных карандашом полях кое-что можно было разобрать. «Что ж если птенчик Кристабел и если пусть пройдут года ну что ж неужто Кристабел цветок восток апрель светила придорожный цвет». В содержании некоторые письма удостоились трех похвальных звездочек, некоторые — двух, а большей частью и одной хватило. Кое-кому было карандашом адресовано слово «ж…а» — Наполеону, Эдуарду Седьмому, Криппену и Оскару Уайльду. Зато Элеонора Дузе и Д’Аннунцио — те получили по кресту. Я закрыл книгу, встряхнув головой. Вот уж действительно повторяемость явлений. Что она доказывает — постоянство творца?
А тут еще нахлынули сновидения, тревожа или надрывая душу. Nessun maggior dolore… [39] «Нет большей скорби…» (итал.) Данте Алигьери. Божественная комедия. Ад. Песнь Пятая, строка 121.
. Горше всего — память былых счастливых дней. Ана рядом со мною, веселая и оживленная, я радуюсь — и просыпаюсь в пустоте. Мощная фигура Анадионы, ее сильная рука, заливистый смех. Нана мне ни разу не снилась. Два раза приснился прежний сон: поезд стоит посреди неоглядных болот, а потом даже и не поезд, поезд ушел, осталось пустое купе, а в нем я и женщина напротив, под покрывалом или в маске, моя единственная жена. Если бы мне все тогдашнее пережить заново, но только все, именно ВСЕ, — как бы я вживался в каждое мгновенье!
Мне повезло, что Рождество было такое одинокое. Лишь почти через год я узнал, от чего меня избавила судьба: мать и дочь все праздники были заняты болезненным выяснением отношений, искали равновесия между состраданием и укоризной; они морочили друг друга, подавляя желание вырвать больной зуб, вскрыть гнойник, сказать: «Ты сглупила, нас обманывали, ты вела себя нечестно, я вела себя по-дурацки». Когда это было мне рассказано, я уже настолько перемучился, что рассудил трезво, хотя по-прежнему содрогаясь от стыда, неизгладимого «навечно»: «Нет! Так не могло быть! С Анадионой — не могло!»
— Твоя бабушка — та бы конечно. Она бы все высказала, да еще с каким напором. Анадиона — нет. Ее могло бы прорвать с мужем, даже со мной, с тобой — никогда. Так — пожать плечами или уж нарыдаться втайне. А на людях разве что веко дрогнет: дескать, «быть бы поумней» или «следовало бы догадаться». В безличной форме. Не сказала бы «ты». Не сказала бы «я». Слишком гордая. Анадиона ведь была ужасно гордая.
Нана рассказывала, что обе они крепко держали себя в руках, что предела откровенности они достигли, когда Анадиона медленно повернула на пальце обручальное кольцо, а Нана выразительно глянула на ее жемчужное ожерелье. Ах, если бы (тут Нана почти вскрикнула), если бы хватило у них духу взять да расхохотаться наперекор всему — не затем, конечно же, не затем, чтобы пойти на мировую с обоюдным негодяем, а чтобы положить конец собственному трусливому двуличию. В конце-то концов, мы все трое друг друга обманывали. «Грошовое лицемерие!» — яростно повторяла Нана, когда я отвез ее с похорон Анадионы все туда же, в особняк на Эйлсбери-роуд, но, чтобы я не счел эту фразу лазейкой для себя, жестко прибавила: «А ты — подлец!» и еще, очень справедливо: «Не стоил ты ни одной из нас!» Но, сидя в ее облицованной красным кафелем кухоньке-гостиной (когда-то в цоколе дома обитали слуги) и глядя, как она, полнотелая и подвижная, проворно готовит нам кофе по-ирландски — надо было согреться после промозглого кладбищенского тумана, — я не мог из себя выдавить ни слова в ответ. Этаж над нами, такой знакомый, обжитой, такой излюбленный, вконец опустел.
— Ты не думай, я с тобой вовсе не помирилась! — строго сказала она, протягивая мне горячий стакан и как бы намекая своим «вовсе», что примирение все же не исключено: может статься, ей нужно то самое, чего так хотела Анадиона и от чего так свысока отказалась ее мать? Нана, конечно, не станет выдвигать свои условия — когда ей надо, она прекрасно изъясняется молча. От нее можно ждать красноречивой интонации, медленного поворота головы вслед старой школьной подружке с маленькой дочерью, упоминания о браке столь же отдаленного, сколь и очевидного. Как след Пятницы на песке.
А почему бы и нет? Видит бог, мое теперешнее жилище домом не назовешь. Круг друзей? Вот уж не отказался бы! Сослуживцы? Может быть, она захочет, чтобы я поступил на работу? Мне нынче сорок, и я совсем не против. (Вполне могу представить, как мне дружелюбно скажут: «Прекрасно, вы у нас проработаете еще добрых лет двадцать!» — а я подумаю: «Или тридцать с лишним, если вы не отправите меня на пенсию к десяти годам?») Нана с сомнением поглядела на меня.
Читать дальше