Это потом только он стал различать: худенькая, размашисто легкие ноги, танцующий ветерок меж ними, родное, с утренним щебетом и волновым восходящим светом тело ее, и лицо — весеннее, к небу поднятое, и веселые волосы чуть набекрень, из-под челки — две голубые тайны, одна чуть блажит в прищуре. Это потом — губы с чуть приподнятыми уголками детства, теплые нежные, почти как воздух, когда его осторожно пьешь…
Маленький, свернувшийся калачиком, заснеженный городок. Он подходит к ее дому, она смотрит на него из окна и не видит — во тьму со света. Входит, берет ее на руки, улица безжизненна, только одна вывеска мигает, заметаемая снегом: З…ГС. И он опускает ее на землю лишь после того, как выносит ее на руках из этого ЗГС, и она все никак не может собрать свои губы в это щекотное слово: жена, жжжена, а он дышит в ее вздрагивающую шею за меховым воротником: мууж, муужжж…
Пока заживают зазоры, оставляя рубцы между людьми, словами. Пока догорает вина, помнящая о родстве. Пока остывает земля, уже протравленная к утру проступившим инеем. Не сразу, но к ноябрю.
Найман Анатолий Генрихович родился в Ленинграде в 1936 году. Поэт, прозаик, эссеист, переводчик. Живет в Москве. Постоянный автор «Нового мира».
Короткое время года
Мы столько друг другу сказали, но слишком тихо,
а всё потому, что грубым для слов был голос, —
и жизнь от них отошла, ни духа, ни слыха:
электроразрядами, солнцем, дыханьем стерлось.
Зато машинально в хвостики и крючечки
под цоканье и рожок почтовой лошадки
перевели мы безмолвьем чернильной строчки
то, что по коже скользило и по сетчатке.
...Как кисточкой, время года, неделя в мае,
наводит щетину, одновременно брея,
на вас, древесные сети и почва родная, —
свой марафет траекторий мелкого зверя.
И в октябре в начале оно же, но цвета
не серо-зеленого, а всего без изъянов
спектра — не осень и не весна и не лето,
а воздух: наткнулись и цепенеем отпрянув.
Просто простор — резать его слоями
ниткой суровой зренья, кусать, насыщаться:
просто двор во флажках облаков, а плетень сломали,
предощущая неделю сезона как счастье, —
когда на крыльце мы толклись над амбарной книгой,
заложенной бланком зимнего социализма,
как над подбитой ветром голубкой пугливой,
вернувшей нам наши без дат и конвертов письма.
Водосвятие
Приближается праздник. Единственный,
чей восторг не толпой вдохновлен,
не у жатв и цветений заимствован,
а накатан инерцией волн.
Торошением льда, обрушением
струй фонтанных и даже дождем
или вьюгой — а то и лжевременем
пересохших колодцев рожден.
И герольдов его, сколько лычками
ни укрась их, указы вода
переспорит всесильными кличками
Никогда, Иногда, Навсегда.
Родничок Никогда будет праздновать
поцелуй — и бессмертьем ручья
Иногда подземелье поддразнивать,
про захлеб Навсегда лепеча.
* *
*
Бранденбургские концерты, с чем едят их, я не знаю.
Бранденбургские ворота, что-то слышал, только — что?
Неужели с потрохами в мару я ушел и в майю —
пропустил, прогульщик, тему — стала память решето?
Чем сольфеджо и эстампы разбирать, мычал и блеял.
То, по мне, провинциален был Нью-Йорк, то Рим дыра.
И теперь рожком и лирой грусть душе внушает плейер
и во весь экран ворота, а ни дома, ни двора.
Бранденбургские . Что значат эти пышность и тревога?
Слово-звук, система лестниц, серафический фокстрот,
и глядится Гогенцоллерн в каске в зеркало кривое,
и церковные концерты, и коровы у ворот.
Иоганном Себастьяном все убиты, но не ранен
до сих пор никто смертельно — что не трюк и не абсурд.
С маркой ревельской пластинку ставит Игорь Северянин,
и игла декалькоманит шлягер «Эго-Бранденбург».
В чем твоя приманка, Бранный (Бор)? Фланировать ли, петь ли
нам с тобой, попав в ограду, бургер-арка, бранд-оркестр.
Слышишь скрипку? Слышишь, в помощь ей скрипят на створах петли?
В паре мы проект искусства. А оно — одно как перст.
* *
*
Прошлого бы! Не младенчества в креслице, в кружеве,
Читать дальше