Удивительно, но когда позже Алмазная впервые увидела дирижера симфонического оркестра, то он напомнил ей шамана: с такой же длинной задней полой, как птичий хвост, было его одеяние, и палочкой он взмахивал, будто шаман колотушкой, то ли прислушиваясь к себе, то ли ко всему сущему вокруг.
Закрыт был вход, задраены все просветы в большой палатке начальника. И зазывно замерцали тлеющие уголья на железном листе. И четыре волоса опять истаяли в огне, оставив живой паленый запах. Переодетый в шамана колхозник плеснул водой на четыре стороны, и уголья прошипели, заиграли приглушенным светом на лицах людских, вмиг полуисчезнувших, как бы ставших единым распавшимся лицом — обрубленная скула с глазом, отсеченный лоб или вылезший из ниоткуда нос… И рокот бубна словно бы переменил местами части этого единого людского распавшегося лица, и теперь здесь по-кошачьи блеснул глаз, а тут забелели зубы… И колхозник — перестал быть обыкновенным колхозником, а стал неведомо кем — и закричали его устами расправляющий крылья хищный орел на скале, и несшаяся над водами чайка, и медведь, поднимающийся во весь рост, и бегущая в страхе косуля… Полустертые людские лица постепенно проступали из тьмы, белели, как гнилушки в ночном лесу, лунно выправлялись.
Жившие единой жизнью люди пугающе зримо разделились на тех, кто знал, что ищет в этих землях, и на тех, кто трудился только ради хлеба. Причем, неожиданным образом.
Людей простого звания Аганя привыкла видеть более приспособленными к трудностям, выносливыми, «живучими». Но именно над непосвященными в цель своего занятия рабочими, шаманский причит возымел непонятную власть. Их лица мертвенно, подавленно побледнели. И сами они сделались похожими на тушканчиков, присевших в страхе у дороги на задние лапки.
А Бернштейн даже улыбался, озорно воротил глаз, мол, как оно, здорово это я устроил! И напоминал лося.
Елена Владимировна смотрела мягко, внимательно, нет, нет, да и переводя взгляд больших своих оленьих глаз на Бобкова.
И только он не был похож ни на кого. И никому не принадлежал — ни одной из разделенных половин. Но не принадлежал и себе — совсем нет. Вся песнь шамана оживала в нем: и блуждающий по верхушкам деревьев ветер, и высокий журавлиный полет… И Аганю он вынес из палатки. Она увидела землю с высоты — тайга была внизу, словно раскинувшаяся громадная ворсистая коровья шкура с пролежнями просек. Реку увидела, вьющуюся по земле замысловатым якутским узором. И другая река, поменьше, любовно впадала в эту, продолжающую виться по земле петлистым заячьим следом, призванным запутать хищного зверя или охотника.
Там, в излучине этих рек, давно жила душа Андрея. Жила, истомившись ждать его самого. Истомившись гулять по окаменелому кимберлитовому смерчу, выдувшемуся из земных глубин, до кровавых подтеков изранившись о застывшие в его вихряных оковах твердые сияющие бусинки — алмазы…
Шаман будто иссяк, истлел вместе с угольями.
— Духи жертва нужен, — сказал он просто и виновато.
И понятные эти слова показались самыми необычными: люди сидели, не шелохнувшись.
— Так и быть, отдам на закланье своего Хулигана! — переводил на шутку начальник. — Жеребца у меня так зовут, Хулиган!
Но никто не засмеялся. Мелькнуло лишь подобие улыбки, похожей на оскал.
И вдруг, будто откликаясь на утихнувший бубен, раскатисто громыхнуло в вышине. Сначала где-то там, вдали. Прокатилось рокотом по небу, и вдарило, содрогнув землю. Добавило ощущение тайного, пугающего. Как ни крути, а колдовского. И хлынул дождь, ливень! Желанный, нужный дождь — он-то все угасит, не даст разгореться!
Ливневая грозовая ночь ослепляла светом после шаманской тьмы. Люди выходили, казалось, замедленными, будто двигались вплавь. Одни пугливо озирались по сторонам, другие косились из-подтишка с тем же вопросом в глазах: не заметил ли кто за ним странности? Страха его необъяснимого не увидел ли кто? Подвластности этой внезапной? Но ничего не углядывали. Успокаивались, начинали радоваться, иные даже чересчур, до неловкого, до нелепых смешков. И охолонутые дождевой свежестью, разбегались по палаткам — пользуясь тем, что дождь, и можно скорее убежать.
Шаман вновь сделался приземистым, сутуловатым, неприметным пожилым колхозником. Разве что очень квелым. Дождя и грома в отличие от остальных он боялся, и выглянув едва, спрятался опять в палатку, перекрестившись с пришепотом: «Господи Иисусе.»
Читать дальше