В последнее время эпистолярная моя подруга все вечера просиживала в нашем доме. Мы пили чай, смотрели телевизор КВН через линзу, а потом я провожал её на Маросейку. Однажды мне так стало лень, что я сказал, что отчего бы, мол, тебе здесь не заночевать… Комнатка отдельная для неё была. Мама не возражала. Чего б ей было возражать: у нас без конца кто-нибудь ночевал, а то и жил. Она заночевала. Потом ещё раз, ещё и ещё… Потом пришла моя скорая первая тёща и заявила, что дочь её ском… скоп… скомпромеНтирована.
Всё это было так скучно. Что-что? Ах, жениться? Да ради Бога! Только б не было шуму. «Они так ждут этого, так уверены, что это будет, что я не могу, не могу обмануть их». Так думал когда-то Пьер. И я так подумал.
И ещё я подумал: да разве ж это плохо? Ведь я уже немолод. Мне целых двадцать три. Я всё уже прошёл, всё видел. Пора уж мне, пора. Да ведь и как же это будет хорошо! И общая постель — не как-нибудь, а с полным правом…
О, вы не знаете, как общая легальная постель тянула нас тогда к женитьбе. Я мог бы перечислить множество своих товарищей, попавшихся на эту закидушку. Не в озабоченности было дело, иные были даже ходоки, но эта брачная свобода свободой именно и представлялась. Я помню, мой славный товарищ по полку Вадик Штейнер, большой срыватель удовольствий, мне как-то говорил:
— Нет, не могу себе представить… Как это так? Вот только вздумал и — пожалуйста?
Он не имел в виду, что это будут будни, нет, он не мог себе вообразить такого счастья.
Да что тут говорить, нас общая постель связала. И я вполне бы мог на этом и остановиться — всё было тихо, плавно… Но всё-таки чего-то не хватало. Не то чтоб ощутимо не хватало, но всё же не было того, что было в институте. Чем дальше, тем и больше. Узелочек завязывался.
А мама ведь мне же говорила…
* * *
В институте, в первом же перерыве между лекциями, я собрал свою группу и (презренной прозой говоря) сделал объявление о скорой женитьбе. При этом я прибавил (для поэзии):
— Но это не значит, что общество меня теряет!
Кажется, этого никто не услышал, так были все поражены. Оказалось, все знали про мой сногсшибательный институтский роман. Лишь я о нём не знал. Потом узнал и я, но ещё долго был с этим не согласен.
Итак, я был старостой группы и почти всегда отличник, потому что после странствий по волнам житейского моря ученье в этом институте — работа в семинарах, писанье курсовых работ, библиотечный поиск, — всё представлялось мне как нескончаемое счастье.
Ах, институт. Ах, Арусяк Георгиевна Гукасова — Коваль велел мне с ней сдружиться… И я, на удивление, сдружился, хотя, казалось, это затруднительно: она же читала только лекции, и связь была односторонней. Но вот я подошёл к ней сразу после лекции, она не сошла ещё с кафедры. Я подошёл не с тем, чтобы сдружиться. У меня был вопрос. Что-то связанное с Пушкиным, которого она читала. И мой вопрос её обрадовал — свидетельство того, что лекцию я не только слушал, но и воспринимал! Как было не обрадоваться ей, ведь, как потом узналось, ходили в деканат студенты и жаловались, что, мол, Гукасова читает нам всё Пушкина да Пушкина, мы так программу не пройдём, а нам экзамен сдавать. А вдруг Тургенев попадётся!
Арусяк Георгиевна была похожа на старую Ахматову, и когда она говорила «этот пушкинский шедевр», то она не говорила — шедевр, но — шедэ-о-вр! Или как-то, к слову, испугала аудиторию таким замечанием:
— Вот ныне явился такой новый поэт, и его называют Роберт Рождественский… Что же этого такое — Роберт? Я знаю имя Робэ́рт!
По этой, произносительной, части в институте тогда ещё водились хранители заветов. Профессор Мурыгина, читавшая нам древнюю историю, услышала от одного студента что-то такое относительно «восстания Спартака» и побледнела:
— Что вы такое говорите? Вы что не знаете, что Спартак был фракиец? Как можно звучание имени искажать? Запомните: восстание Спартáка! И только так.
А Иван Иванович Лавров, преподающий нам латынь… У нас в группе были чýдные девчонки, и милый Иван Иванович пытался привлечь то одну, то другую к дополнительным занятиям, при этом каждой из них повторяя:
— Что может быть прекраснее советской девушки, знающей латынь?
Тогда на радио вдруг стали произносить отвратительно мягкое «темп» (не тэ ). Иван Иванович кипел:
— Темп! Что же это такое? Отвратительно. И откуда могло это взяться? Пока был жив академик Щерба, мы с ним радиокомитет вот как в руках держали! Что же теперь? O tempora! o mores! Да, есть, конечно, Левитан. Прекрасный баритон… Но он же — нуль в классической грамматике! Я не могу ему простить, ведь в сорок третьем году он громогласно произнёс в эфире, что итальянские партизаны захватили Апи́еву дорогу! Надеюсь, вам не нужно пояснять, что эта римская дорога зовётся Áпиеваи никак иначе зваться не может!
Читать дальше