Комната моя едет куда-то вместе с трясущимися, подпрыгивающими поездами. Я все время в дороге, и днем и ночью. Я никогда не стану проводником и никогда не пойду в машинисты. Я скорее всего стану сапером. Всю оставшуюся жизнь я буду взрывать теперь к чертовой матери все эти хреновы поезда…
Из душных чернильных углов моей комнаты на меня снова надвигаются голыши. Я стискиваю зубы и прикрываю задний проход…
Утром я решил, что в школу сегодня снова пойду через двор десятого дома. Страх колотил меня по животу и гнул добросовестно мои ноги. Уши мои тряслись, а глотка с возмущением выталкивала назад кофе и бутерброды. Но я знал, что пройти сегодня через двор десятого дома я просто обязан. Я должен. И у меня нет никаких прав от этого отказаться. Объяснений своему решению я тогда не искал. Я понимал, что правильных логических объяснений я сейчас не найду все равно… Забудь, сказал бы, наверное, себе на моем месте кто-нибудь другой. Не попадайся больше теперь на глаза этим гнусным ребятам, и все будет замечательно. А время после обязательно расставит все по местам. Многих из них непременно посадят. А сам ты, не исключено, переедешь скоро на другую квартиру. Живи и радуйся. Не думай о скверном. Уйди от опасности. Не встречайся больше со страхом. Будь выше, да, да, будь выше. Выкинь все это дерьмо из памяти и из души… Так бы на моем месте обязательно сказал бы себе кто-то другой. И я думаю, что этот кто-то другой наверняка с такими своими словами был бы согласен. Но я таких слов тем не менее себе тогда не сказал. Я просто подумал тогда мимоходом о них, но сочинять их и формулировать из них необходимый мне смысл я отказался… Дело в том, что я бы таким своим словам все равно никогда не поверил. Или, вернее, так — я бы после произнесенных в свой адрес подобных отвратительных слов очень плохо бы себя мог почувствовать. Вот просто плохо мог бы себя почувствовать, и все, плохо…
Саша Харин настаивал, чтобы меня убили. Но в шутку настаивал, не всерьез пока еще, колошматил лениво, но очень болезненно, меня, лежащего, ногами и наказывал своим корешкам, чтобы они отнесли меня сейчас на железную дорогу и положили на рельсы. Корешки смеялись и кидались в меня пламенеющими бычками… Я не плакал, когда Саша Харин стучал меня кулаком по ране, которую приделал к моей голове учитель физики Евсей Кузьмич, но я разрыдался, когда Саша Харин, сопя и покряхтывая, начал снимать с меня штаны и рубашку. Я орал, как свинья, которую уже принялись резать. Саша Харин пнул меня мыском рваного ботинка по голым яичкам и пообещал мне, что в следующий раз он меня обязательно в…т… Все деньги, конечно, Саша Харин у меня отобрал.
Саша Харин очень расстроился, когда на следующее утро снова увидел меня во дворе. «Во бля, — сказал он, после того как привычно двинул меня по зубам. — Ну ты, бля, козел… На х…!»
Плюнул мне в рот и высморкался мне в глаза. Пел в уши мне патриотические советские песни. Громко. Громче уже невозможно. Уши мои бегали по голове (по моей же), прячась от Сашиного голоса, обезумевшие, перепуганные, ссохшиеся, шуршащие, с хрипом и треском трепещущие, уши, уши, уши, уши мои нежненькие, беззащитные, мамины, папины, когда-то розовенькие, сладкие, толстенькие, и кричали что-то, я слышал, Саше в ответ, что-то тихое, нестрашное, безвольное, слезное, как могли, унижались, как умели, молились… Птицы, пролетающие мимо, какали мне на лицо. На Сашу не попадали, на дружков его тоже не попадали, пачкали бело-серо-зелено-вонюче прицельно меня одного, и не только лицо, но и шею, и руки, одежду, ботинки, дыхание, мысли, планы, желания… Из окон десятого дома высовывались грязные, толстые, потные тетки с пустыми ртами и орали что-то одобрительное — Саше и его закадычным товарищам. Выпирающие из других окон полуголые, комкастые мужики, кривые, сопливые, косоглазые, мутноглазые, дурноглазые, вынимали из драных штанов свои синие, слабосильные, короткие члены и дрочили, слюнявые, посапывая и попукивая, глядя на то, как Саша Харин разрывает мне уши…
Воздух играл на ударных инструментах. Голова моя прыгала на его волнах — бурно и больно, — расплескивая в стороны, во все стороны, жидкость, в которой счастливо до этой поры болтался мой мозг. Я ничего не чувствовал, я понимал только лишь, что смерть уже исключительно близко. Воздух пиликал неумело на скрипках. Струны визжали, пищали, скрипели, шипели, орали вдруг и угрожающе плакали, ревели, рыдали, по-слоновьи трубили… Взрывалась изнутри голова. Я видел, как отлетали от моего черепа окровавленные куски — поворачиваясь ко мне то черным, то красным, то четом, то нечетом…
Читать дальше