«Я за тебя не отвечаю, — соврал я Кате, хлестал больно указательным пальцем ее по носу и по губам, девочка все терпеливо и покорно сносила, восторженно… — И поэтому, ежели попадешь в дерьмо, выкручивайся сама. А именно туда ты уж попадешь обязательно…»
Полз по стене как по полу или по земле, по-пластунски, — но по стене. Ширкал подошвами по карнизу. Щекой полировал кирпичи. Щеками. То одной, то другой. Стеклянными пальцами — боялся, что они вот-вот расколются и рассыплются, — цеплялся за мелкие выемки между кирпичами. Карниз широкий. Но с высотой мы не особо всегда обожали друг друга. Мосты меня, кстати, ненавидели тоже. Переживал, когда передвигался по мостам. Терпел. Убеждал себя, что, собственно, а на хрена. Обходилось — и с мостами, и с далекими этажами домов. Обойдется и сейчас. Инстинкт смерти. Жизнь уже, как я понимаю, с самого рождения готовит каждого из нас к тому, что придет час — и она нас непременно и безвозвратно покинет…
На балконе отдышался. Размял пальцами рук коленки. Коленки дергались и норовили согнуться. Приклеился потно к стене… На балконе пусто. Нет Старика. На балконе вообще никого нет… Кроме, разумеется, меня и, мать ее, разумеется, Кати, которая только что спрыгнула с перил, встала рядом и взяла меня под руку. Сопела слюняво, смеялась шепотно — секретно.
Я мягко-резиново отправился по периметру балкона, смотрел то и дело вниз, на траву, на клумбы, на асфальтовые дорожки, на кучки кустов, в пенистую, воздушную мутность деревьев. Знал, что Старика не найду, но все равно смотрел и смотрел… За стеклянной дверью действительно виден свет. Там комната. А в комнате… Я пошел нетерпеливо ближе к двери. А в комнате… Катя сказала «Уаууу!» за моей спиной и отчего-то после присела — вроде бы будто снова решила пописать…
А в комнате — некрасивый мужчина, нехорошенькая женщина и прыщавый молодой человек терзали, как могли, и с удовольствием, и с мукой, и с наслаждением, страдая и упиваясь, голого, чистого, наверное, недавно вымытого, не высохли капельки воды еще на его коже (воды — не пота, капельки прозрачные, легкие, не жирные, я стоял совсем близко, меня отделяла от пространства комнаты всего лишь стеклянная тонкая дверь) инженера Масляева. Масляев полусидел-полулежал на высокой короткой кушетке, опираясь на толстенькие подушки, расставив ноги, с раздутым, окаменевшим членом, с шалыми, дурными глазами, а двое мужчин и одна женщина, еще пока не раздетые, но уже с расстегнутыми рубашками, брюками, задранным платьем, разорванными трусами, мяли его, гладили его, кусали его, щипали его, царапали его, шлепали его, целовали его, вылизывали его… Стонали, матерились ожесточенно, возбуждали себя мастурбацией — и двое мужчин и одна женщина, уродливые и отвратительные до тошноты, на мой взгляд, конечно, но не на взгляд Масляева, как я понимаю, — не замечали того, как слюна течет у них по губам и по подбородкам, как кривятся и выворачиваются их разгоряченные, воспаленные лица…
Прыщавый молодой человек вертел в разные стороны, точно как рукоятки настройки приемника, остренькими пальчиками Масляеву его соски и кричал ему, Масляеву, в самое лицо, хныча и мокро облизываясь: «Ну скажи мне, что я красивый! Скажи мне, что я самый, самый, самый красивый!.. Признайся! Не терпи! Скажи! Я, я, я…»
«Вот, мать их, на хрен!» — прошептала за моей спиной Катя и, обхватив меня, после того как прошептала, обеими рукам, взялась расстегивать мне уверенно и безотлагательно ремень на брюках… Я почему-то не сопротивлялся.
Некрасивый мужчина, гримасничая и пританцовывая — шотландский степ, что-то из классического вальса, пародия на летку-еньку, отмороженный дискотечный драйв, — мял, тискал, щипал, царапал инженеру Масляеву его ягодицы, запихивал в его задний проход, когда требовалось (а требовалось часто) прослюнявленный большой палец своей правой руки, резал горло оттоптанным, запершенным голосом: «Я ведь самый сексуальный, правда? Самый сильный? Самый мужественный? Самый умный? Самый талантливый? Так? Нет? Так?! Нет?! Меня любят женщины и обожают мужчины? Это верно? Это правда? Ответь мне! Ответь мне!»
Катя взбиралась и опускалась сзади по мне, как обезьянка по дереву — по кокосовому, по банановому, — всхлипывала, вроде как рождая рыдание, сдавливала до едва терпимой боли мою мошонку, прокусывала мой льняной пиджак, впиваясь сквозь него в мои плечи, лопатки, ягодицы…
Нехорошенькая женщина пела песенки члену инженера Масляева. Песенки звучали прочувствованно и любовно — по-матерински, так поют долгожданно новорожденным, уже изначально самым любимым, о которых все помыслы и на которых единственная надежда, то есть определяется вдруг некий смысл в существовании с появлением такого вот новорожденного, а может быть даже и цель… Член Масляева родился много лет тому. Но нехорошенькая женщина обнаружила его гордое и великое, спасительное наличие в этом мире, верно, всего лишь только очень и очень недавно… Нехорошенькая женщина целовала и мусолила его и говорила ему восхищенно и назидательно в коротких перерывах между нежными песенками: «Ты агрессивен и воинствен. Ты несешь смерть и наслаждение. Ты тверд и могуч. Ты раскален и воспален… Ты в состоянии ныне уничтожить весь окружающий тебя мир, если не получишь немедленно то, к чему так яростно и страстно стремишься… И ты стал таким, между прочим, исключительно благодаря мне, мне — самой шикарной, самой роскошной, самой обворожительной женщине на свете! Я такая, да, да, да! Именно, именно… И ты чувствуешь это, и ты возбуждаешься от этого, и ты вдохновляешься этим! Ну не на мужиков же, в конце концов, направлены вся твоя сила и вся твоя энергия, не на тех же, например, двух унылых, неприглаженных и непромытых, которые возятся сейчас неуклюже и нерасторопно возле тебя и меня. Верно?.. Я — Царица Мира!.. Только я несу людям восторг и желание! Только я смогу удовлетворить твои самые тайные, тщательно спрятанные и пугающие тебя же самого потребности и ожидания!»
Читать дальше