Десять минут шестого. Башир натянул пальто, схватил чемодан. Он был спасен. Осторожно открыл дверь. На площадке было еще темно.
— Собакам бы бросить мое сердце, собакам, как кусок мяса… от него болит в груди… одни муки от него…
Беззубый рот Смины пережевывал слова, голос ее звучал ровно, безучастно, отрешенно.
— Ни к чему оно вовсе, сердце…
Молодая женщина рядом с ней, казалось, не слышала ее. Она смотрела под ноги, поднимала время от времени с земли сухую ветку и добавляла ее к вязанке, которую несла за спиной на веревке.
— Девять месяцев носила я его в своей утробе, а сколько месяцев сосал он мою грудь, сколько лет я о нем заботилась, ухаживала за ним. Так нужно еще, чтобы и теперь я из-за него мучилась… Поди сыщи человека в лесу, да это все равно что искать иголку в сене!
Накануне Моханд Саид пришел сказать Смине, что, если она хочет повидать Али, своего младшего, который два года уже как ушел в партизаны, ей всего-навсего нужно спуститься в лес Тизги. Утром он, мол, пройдет через те места. На заре Смина с дочерью Фарруджей была в Тизги.
— Если его нет, значит, не смог, — сказала Фарруджа.
— Я любила его больше всех других детей, больше Белаида, больше Башира… Ты дочь, ты не в счет… А он никогда ничего другого и не умел, кроме как мучить меня… Ребенком еще, когда он сосал мою грудь, он кусал меня до крови… Вот погоди, дети твои подрастут… Они все у тебя отнимут — твое молоко, твою плоть и кровь… И когда все заберут, бросят тебя где-нибудь на дороге, и сердце твое будет кровью обливаться, а они этого и не заметят…
Тихий, безучастный голос, казалось, навеки преисполнился покорным отчаянием. Он струился без остановки, не срываясь, не спеша, словно ему никогда уж и не смолкнуть.
Тень от холма, на котором стояла Тала, перешагнула за реку, низкое солнце начало уже спускаться к вершине Тамгута.
— Проклята я! Святые прокляли меня в моих детях! Брат твой Белаид выдает христианам бойцов нашей священной войны. Башир — врач, христиане украли у него сердце. Он никогда и не бывает в Тале… Шлет мне деньги, а что мне делать с его деньгами, горькими, как лавров цвет? Лицо мне его надо увидеть. Какое оно? Уж и не помню, десять лет ведь, как не видела его лица. Ты дочь, ты не в счет. Али ушел к тем, в горы, мне и не сказал ничего. Уж от чужих людей я узнала. И вот что ни вечер, слушаю, как гадает мое сердце: жив ли, помер ли, поел или голоден, не холодно ли ему… И все рыскаю по лесам, думаю встретить… и не встречаю.
Вдруг Фарруджа закрыла ей рот рукой. По другую сторону изгороди вдоль кустарника шел высокий сухощавый человек, одетый в коричневую кешебию [45] Кешебия — бурнус с капюшоном.
, которая делала его еще выше. Он поравнялся с ними. Не остановился, только посмотрел в их сторону. Чуть слышался приглушенный шум его шагов. Обут он был в парусиновые ботинки на толстой резиновой подошве. Он прошел, ничего не сказав. За ним другой, потом еще один и еще двое. Фаррудже пришлось прислониться к скале. Смина продолжала свои причитания, и ничто не могло их остановить. На каждом из проходивших была все та же коричневая кешебия.
Когда появился Али, Смина перестала бормотать. Губы ее еще дрожали, но ни один звук не вырывался изо рта. Али стоял перед ними, по другую сторону изгороди. Взгляд его был безумен, черты похудевшего лица застыли. Чтобы унять дрожь, Фарруджа повторяла про себя: «Это Али, Али, мой брат». Лицо Смины сморщилось, и Фарруджа не знала, улыбается мать или плачет. Она закрыла глаза, потом открыла. Мать протянула руки через изгородь; старые пальцы дрожали, будто ласточки, попавшие в сети.
— Что? Устал?
Сзади к Али подошел мужчина и тихонько подтолкнул его в спину. Не отрывая от них взгляда, Али двинулся за товарищами. Вскоре они исчезли внизу, на дороге, за густой стеной кустарника. И уже вдалеке Фарруджа услышала их смех.
Женщины стояли недвижно, ошеломленные, молча глядя друг на друга. У Смины все еще дрожали губы. Ворон низвергал с высоты каскад хриплых криков. Нежданный порыв холодного ветра всполошил кусты боярышника.
Фарруджа вдруг рухнула на камни тропы. Она сложила руки на животе, обратила лицо в ту сторону, где исчез Али, и к небу взметнулся громкий вопль раненой лани, тот самый вопль, которым женщины провожают у нас мертвых: «Али, брат!.. Брат мой родной!..» Она выворачивала себе руки, пальцы, била себя по лицу, по бокам. Ее погребальные завывания раздавались через равные промежутки времени, и тишина, воцарявшаяся в эти короткие паузы, казалась еще более непроницаемой. Волна растрепавшихся волос колыхалась в ритм мерного раскачивания ее тела. Слезы заливали потемневшее от солнца лицо.
Читать дальше