Ей стало легче, когда на рассвете отец грубо оборвал ее бессонницу:
— Тебя поезд, а его — начальство ждать не будут! — и вышел, не притворив за собой дверь.
Она вскочила: он заметил травы в воде, в которой она мылась. Поймала улыбку и взгляд сестры; стыд заполнил ее до кончиков пальцев на ногах. Она стала проворно одеваться, не имея сил преодолеть стыд и это густое, зловещее предчувствие, рождаемое непостижимой неизвестностью.
В кухне отец гневно упрекал мать за то, что подгорела индюшка и вместо пирога с яблоками она не сделала пирог с орехами, который в эти студеные дни может и десять дней пролежать и будет спасением, а не лакомством для солдата в окопах. Наталия не верила своим ушам: это говорил ее отец, учитель! Она причесывалась помедленней, может, он уйдет из кухни. Она промчится мимо него, не станет завтракать, схватит косынку, белую, почему именно белую? Она возьмет синюю. По селу неслись причитания, крики, стучали крышки колодцев, топоры. Отец ждал ее на кухне, зажав в ладони деньги.
— Это тебе на билет и на всякий случай. А это для него.
Она опустила глаза на котомку, набитую гостинцами и едой, и пробормотала:
— Я должна сказать тебе, папа, о ком идет речь. Кого я провожаю.
— Я знаю, что это сербский солдат и он уходит на фронт. Больше мне нечего объяснять. Пожуй что-нибудь и поторопись.
Она выпила стоя стакан молока, надела котомку, молча поцеловала мать, повернулась к отцу, однако он, нахмурившись, с всклокоченной седой бородой, стремительно пошел впереди нее к калитке. Она поспешила следом, вспомнив, что не поцеловала сестер. Девушка не слышала, что говорила ей мать, потому что в открытой калитке стоял старик, простоволосый и заросший бородой, старик Сретен, у которого груши считались лучшими в Прерове и сын которого погиб первым из преровцев в бою против швабов. Сретен стоял и кричал:
— Сноха у меня рожает, учитель. Покойного моего Милутина жена. Все бабы, кто хоть что понимают, пришли, а она с самых сумерек, бедняга, мучается. За Наталией я пришел.
— Я ведь не доктор. И ничем не могу ей помочь.
— Иди, Наталия, посмотри, — приказал отец.
— Папа, я ж никогда не видела, как рожает женщина. И смотреть не могу.
— Я тебе сказал: положи котомку и поспеши с человеком.
Ветки айвы склонились к ней, кусты самшита сжали бедра; нет мочи снять котомку. Старик в белых подштанниках и летней кацавейке плакал перед нею, умолял, заклиная.
— Да не училась я этому. Не умею.
Отец снял котомку у нее со спины. Оттолкнув старика, она выскочила на улицу и бросилась к его дому.
В комнате возле очага, где кипела в чугуне вода и плясали языки пламени, раздавались протяжные стоны лежавшей на домотканой подстилке женщины, голова ее была покрыта рубашкой мужа, а вокруг, низко склонившись над ней, что-то шептали преровские бабки. В головах с зажженной свечой в руках стояла свекровь, возле растянутой высушенной свиной кожи. Ворожеи ворожили о спасении жизни: одна в корчаге на пороге «погашала угли», твердя, что любой жар поднимается к солнцу; другая разламывала яблоки, чтобы увидеть зернышки, и раскалывала тыквы в углу; третья поверх головы роженицы откусывала красные шерстяные нитки. Прикрикнув на бабок, Наталия опустилась на колени рядом с лужей крови; впервые видела она и принимала в свои руки то, что получило жизнь.
Время перестало существовать. И она для самой себя тоже. И только когда бабки зашептали: «Мертвенький», поняла она, что давно рассвело, и увидела старика, который истово крестился, стоя на коленях у порога.
— Девочка, — сказала она, проходя мимо, удивляясь самой себе, как это она сообразила, что ложь, будто младенец женского пола, может уменьшить его скорбь. Еле-еле доковыляла до своей калитки, в которой стоял отец. Он протянул ей котомку.
— Беги прямо на перевоз!
Она побежала селом, потом неубранной кукурузой, к Мораве напрямик. Задыхаясь от страха, хватая ртом воздух, достигла реки и на противоположном берегу увидела паром, пустой, без паромщика. Крикнула, позвала. Шумела Морава на отмелях и в омутах. Солнца как не бывало. Густые низкие облака накрыли долину. Оглянулась, высматривала на берегу, на полях; только ивы и пни. Нигде ни души. Где-то вдали, ближе к селу, в кукурузе, чернели и белели чьи-то платки. Обезумев, звала она паромщика. Шумела река, шумело время. Сняв котомку, она бросилась берегом к мельнице, не переставая кричать и звать паромщика. И глохла от шума Моравы и звона утра. Подбежала к запертой мельнице, заколотила кулаками в дверь. Вновь метнулась на берег, кинулась вдоль него, опять к парому. «Эй, мужики!» — горло разрывал крик. Вспомнила, что идет война, закричала: «Эй, женщины, сестры, преровки!» Если она опоздает на поезд, следующий идет только завтра в это же время. Следующего поезда для нее уже нет. Она переплывет реку. Спустилась ниже, остановилась: осенняя вода накрыла отмели и броды. Она переплывет ее. Торопливо разделась, осталась в одной сорочке: как же в поезд-то мокрой? Принялась снимать сорочку, перепуганная, опустила ее наземь; юбки, кофты, косынку увязала в узел.
Читать дальше