Я буду смотреть на тебя, сначала буду просто смотреть, пока не заболят глаза. Пока смогу. Пока не ослепну».
…Когда она впервые его увидела перед зданием факультета, он стоял на лестнице, прислонившись к стене, кого-то ждал; она засмеялась этим его огромным усам на детском лице. Он услыхал смех и, будто в одиночестве стоял перед зеркалом, ладонью разгладил свои усищи, распушил, привел в порядок; она взяла за руку подругу и вновь расхохоталась, проходя мимо, а он строго, не выражая, впрочем, своего неудовольствия, как бы накрыл ее взглядом своих темных глазищ. Долго еще потом, встретив его, она смеялась, рассказывала подружкам, как он «ужасно смешно», свирепо выглядит, да и просто вспомнив о нем, вдруг начинала громко смеяться. Она знала, как его зовут, а про себя и когда никто не мог слышать, звала его не Усачом, а Усищем, глаза его называла глазищами, волосы — волосищами, голову — головищей. И лишь потом, после все более частых встреч на лекциях и на студенческих вечеринках, когда она заметила, что он ничуть не испытывает неудобств от того, что, наверное, беднее всех студентов, что хуже одет, что ночлег у него — чердак какой-то харчевни, что, случается, он не ест целыми днями, — лишь после этого в ней проснулся интерес к юноше, настолько исполненному чувства собственного достоинства, что даже нищета делала его гордым. Его преувеличенная серьезность и нарочитое подчеркивание значения каждого сказанного им слова мешали ей увидеть его живой ум, и ей стало его чуть-чуть жаль. Потом долгое время он был ей неприятен из-за строгости к людям, из-за той легкости, с какой говорил об их недостатках и высказывал в лицо неприятное. Однако она все чаще и все дольше думала о нем. И все-таки, как ни старалась, ей не удавалось на основе внешних черт его характера создать цельный и определенный образ студента, который был уже известным революционером и с которым Димитрие Туцович, когда был свободен, гулял по Белграду. Пусть она удивлялась ему, считая его человеком, который многое может и на многое отваживается, он был далек ей и чужд, хотя бы потому, что она ни разу не слышала его смеха или шепота.
Так продолжалось до маевки в Топчидерском парке, до того момента, когда она услыхала взволновавший ее мужской смех. Она покинула свою компанию и пошла на этот смех, к ручейку. И уже собиралась вернуться, когда среди группы рабочих, расположившихся у ручья, заметила Богдана — он сидел на истлевшем пне и мыл ноги, до колен завернув штанины. Ее увидел и окликнул парень с тамбурой в руках. Теперь возвращаться было неловко. Богдан беседовал с рабочими, не обращая на нее никакого внимания. Она села неподалеку, спросив, не помешает ли. «Известно, кто нам на этом свете мешает», — ответил он, не оборачиваясь и продолжая ругать подмастерьев, которые являются социалистами до тех пор, пока не откроют собственное дело и не заведут своего подмастерья. Он болтал ногами в студеном прозрачном ручье, и она испугалась, что он простудится. «Обуйся, простынешь», — сказала она ему в затылок, коснувшись лбом его черной кудрявой шевелюры, а он мгновенно, словно обожженный, оглянулся и оттолкнул ее взглядом. Или она сама отшатнулась, увидев его широко раскрытые глаза. Она дрожала всем телом, у нее не было сил убежать. Она смотрела на воду, опаленную солнцем, стремительно убегавшую вдаль между зелеными кустами. А когда Богдан опять засмеялся чему-то, она вдруг увидела, что деревья в лесу покрыты листвою. Она встала и пошла, только когда он взял ее за руку, свободно, будто не в первый раз, будто это для него обычное дело; и не предполагая или оставаясь равнодушным к тому, что ее рука, может, впервые оказалась в ладони мужчины, он повел ее куда-то, где все светло зеленело под голос кукушки и еще каких-то птиц. А когда стемнело, она узнала, что он умеет говорить и шепотом. Волнующе и убеждающе.
С тех пор часто она слышала в Кошутняке или на Калемегдане его смех и шепот. Поэтому однажды, когда зацвели липы, она и сказала ему: «Никогда не говори мне, Богдан: я люблю тебя. Любовь — это вера. А говори мне: я верю в тебя. Потому что я в тебя верю. Мы верим друг в друга, Богдан».
А тогда почему в Лапове она сошла с поезда, отправившись на свидание с ним в Ралю? Чего она вдруг испугалась и почему выскочила из вагона, чтобы к вечеру не попасть в Ралю, где он ждал ее перед отправкой на фронт? А после прощания в Рале, когда весь эшелон гимназистов и студентов, отправляясь на войну, смеялся над ними, когда они заливались слезами возле вагона, и после стольких его писем из Скопле чего ей бояться теперь? «Я буду смотреть на тебя, сначала буду только смотреть, долго, долго, пока не заболят глаза. Пока буду видеть. Пока не ослепну». И тогда, если ты такой дурень, тогда пусть будет твоя свобода…
Читать дальше