В этом отношении значительно в более выгодном положении по сравнению с нами, может быть, благодаря опыту, была лифтерша, подруга покойной, которая незаметно появилась откуда-то из-за наших спин, по-деловому подошла к покойнице, четко и знающе перекрестила ее и, достав из рукава бумажную ленту с отпечатанными заупокойными молитвами — я видел такую ленту, когда ездил в Тамбов хоронить свою тетку, — неторопливо, аккуратно положила ее на лоб покойной и протянула через виски к затылку.
И тут я невольно подумал, как все же безжалостно время, отдающее наших усопших в чужие руки. Так безбоязненно и бережно старуха лифтерша укладывает на голову свою мистическую ленточку, будто боится касаниями потревожить вечный сон подруги, а ведь только что хрупкое, истомленное болезнями и старостью тельце побывало в чужих и бестрепетных руках. Вот эти два сытых краснолицых и широкогрудых молодца, как почетный караул, застывших у двери во внутренние служебные помещения — сколько же на их попечении лежит еще холодных безгласных людей, готовящихся к своему последнему параду, — эти два молодца, наверное, и одевали покойную Евдокию Павловну в припасенное ею же бельишко, причесывали, закрывали по грудь покрывалом. Интересно, думал я, работают ли они бригадами, по двое, сутками ли, сменами? Что они делают вечерами? Есть ли у них жены? Интересно, думал я, они моются здесь же под душем или, приходя домой, сбрасывают свою одежду в прихожей и уже тогда идут в ванную? И другие, каюсь, неподобающие мысли приходили мне в голову, пока я вглядывался в мертвое лицо Евдокии Павловны.
Выносили гроб вчетвером: мы с Федей, хозяйственник из министерства и один из шоферов. Зальчик немедленно преобразился. В нем открыли огромные, во всю стену, ворота, и сразу же порыв метели обсыпал нас всех и лицо покойной мелким снегом. Гроб, с колыхающимся в нем мертвым лицом, обложенным живыми цветами, вдвинули через люк в автобус, Федя вошел в автобус и принял от шофера в пушистой заячьей шапке крышку.
— Ну что, трогаемся? — спросил шофер.
И тут я понял, что в автобусе некому ехать. Вернее, я все время думал, что Евгения Григорьевна этот последний отрезок пути от больницы до крематория в Никольском проведет вместе с покойной, но она, скорбно прижав платок к губам, лишь наблюдала, как мы двигали в автобус гроб, устанавливали крышку и ни шагу не сделала, чтобы подойти к раскрытой двери. Она даже простуженно кашлянула. Я понимал, что, конечно, это игра нервов, соревнование в выдержке. Приличия не позволят, чтобы за пустым автобусом с мертвой старухой ехала кавалькада хорошо утепленных машин со скорбящими родственниками. Кому-нибудь придется сесть в холодный автобус, и в первую очередь этими «кому-нибудь» будут Евгения Григорьевна и муж внучки умершей. При чем здесь я, мне-то как раз можно отвернуться, не заметить щекотливой ситуации, пойти в свою машину и сказать: «Трогай, Вася, вслед за всеми». Но Евгения Григорьевна не выказала ни малейшего желания следовать обычаю. Ее нервы оказались крепче, чем у зятя. Федор вылез из автобуса, потоптался возле двери, ожидая, когда ему придется подсаживать на высокую ступеньку свою тещу. Но теща не покидала своей позиции, и я понял: никому не удастся затолкать Евгению Григорьевну в малокомфортабельный автобус, где она могла схватить простуду. И тогда мне стало жалко Федора, стыдно перед шофером в заячьей шапке, стыдно перед памятью Евдокии Павловны, и я сказал:
— Федя, я тоже поеду с тобой.
В катафалке, который я все время называю автобусом, неожиданно оказалось трое пассажиров. Третьей была бабка-лифтерша. Пока я ходил давать указания шоферу, потому что твердо решил, что не останусь на поминки, а махну сразу на работу, пока Федя подсаживал в сверкающий лимузин моложавую тещу, пахнущую «Мажинуар» («Черная магия»), и ее приятельницу, пахнущую «Ша нуар» («Черная кошка»), — каждая по-своему отстаивала свою индивидуальность, — тихая лифтерша вскарабкалась в пахнущий дезинфекцией автобус и села у закрытого гроба подруги, сложив на коленях руки, как старая Парка.
Автобус тронулся. Ни один путь так не долог, как путь на кладбище. Тут познаешь и бесконечность городских пространств, и истинную медлительность времени. Но самое удивительное, что ты никак не можешь сосредоточиться на первопричине горестной поездки. Сколько раз вот так же, провожая близких на кладбище, я ловил себя на том, что сознание не в состоянии фиксировать только одно. Ты держишь перед собой в уме лицо усопшего, перебираешь его добрые дела и весь известный его жизненный путь, ты думаешь о жизненном пороге, который каждый из нас когда-нибудь переступит, но постепенно все мысли сворачиваешь на себя, на свое жизненное и духовное устройство, на тот быт, который остался после усопшего, и иногда ловишь себя на совсем подлых мыслях: «Как же теперь наследники будут делить книги? Кто останется жить в квартире?» И это далеко не самое мерзкое, что приходит в голову, и ты, отряхиваясь, как птица от дождя, снова пытаешься погрузиться в пристойные, подобающие случаю раздумья.
Читать дальше