Некогда было Зинаиде и Фильке задумываться об отце, который сам себя отрезал от здешней жизни, закипавшей ключом, бурно и молодо.
— Ничего не пойму! — недоумевала Марья. И было бы ей как в прежние времена удариться в тоску, в тревогу, но и ей недосужно было: поставлена она была вместе с другими тремя женщинами к скоту, к коровам, и томилось ее сердце хозяйственными заботами. Скот тощал, стояла весенняя бескормица, запасов у коммуны было мало и нужно было изворачиваться. И нужно было ладить корм из оскребышей, подбирать остатки соломы, урывать отруби, искать и искать. И приходилось Марье — сама на себя дивилась она: откуда смелость и прыть взялись? — ходить в контору, штыриться с завхозом, с председателем, попрекать их, подгонять, настаивать:
— Не на свою прошу! Не о своем хлопочу!.. Вы скотишко пожалейте, хозяева! Коровы иные как есть загляденье, а изводятся сердечные! Кормить надо! Дотянуть до свежих кормов!.. Добывайте, мужики, корма!
Сама на себя дивилась Марья. Когда впервые пришла на скотный двор, дико и непривычно было все кругом. Свою корову увидала, заплакала. Жалко чего-то стало. Жалко — а чего, и придумать и сообразить не смогла. К своей корове потянулась, ее обихаживать начала. А взглянула вокруг себя, вздохнула густой, живой, животный сытный дух, разглядела скотину, — отметила, заприметила ладную пеструху, отнятую у Устиньи Гавриловны, и десяток других породистых, дорогих коров, заприметила их. Заприметила — и взыграло у нее сердце, заболело:
— Ох, скот-то, девоньки, тощает как, глядите! Неладно этак-то, грех!
— А ты што убиваешься? — насмешливо накинулась на нее низенькая, вертлявая, веснущатая скотница. — Об чем у тебя сердце болит? Не твое ведь?
Марья на мгновенье смутилась и потускнела: а, ведь, и верно, не свое. Чего ради изводиться и хлопотать? Но мысль эта сразу же как-то и обидела Марью, стыдно ей стало немножко, по-небывалому стыдно. И она, сама с удивлением прислушиваясь к своим словам, осуждающе ответила верткой, веснущатой:
— Обчее! Всем принадлежит!.. Я не буду болеть, ты, другие, — что ж тогда из обчего хозяйства выйдет?
С удивлением вслушалась в эти свои слова Марья и затаила в себе смущающую догадку: ведь это слова-то чужие, верховодов из коммуны, зинаидины, даже Филька такие слова не раз сказывал. «Вот въелось как неприметно! Вот до чего дошло!».
И в первое время подстерегла Марья самое себя, гнала чужие мысли, чужие слова. Старалась спокойней, холоднее и равнодушнее, как к чужому делу, относиться к работе, на которую поставила ее коммуна. Старалась отбыть положенное время, сбыть с рук свои обязанности, не принимать близко к сердцу мелочи и повседневное, что наполняло работу. Старалась, а ничего не выходило из этого. Станет налаживать корм скотине, сунет ей как попало, но взглянет на впалые бока, на понурую голову, услышит шумное, знакомое дыханье, увидит покорный и ждущий взгляд больших неподвижных глаз, — и загорится жалостью. И, ни о чем другом не думая, уйдет вся в заботу о скоте, замечется в поисках лучшего корма, пойдет к мужикам, к верховодам, к завхозу, начнет горячиться, добиваться.
Незаметно для себя и для окружающих стала гореть Марья на работе, на общем деле.
И так же незаметно для себя, неожиданно и негаданно выступила Марья на собрании коммунарок, на собрании, где обсуждались производственные вопросы.
2.
Собрание, на котором впервые выступила Марья, было многолюдно. Женщины хлынули туда потоком, привлеченные разрешением своих насущных вопросов. Сначала Марья и не думала туда пойти. Она решила вместо собрания побыть дома и подработать всякую домашнюю мелочь. Но Зинаида, забежав перед собранием домой, мимоходом и вскользь сказала, исподтишка наблюдая за матерью:
— Нынче решать будут об скоте.
— А что об им решать? Голодует сердечный. Разве кормов собраньями добудешь?
— В правлении разговор был, чтоб часть скота кооперации сдать...
— На убой? На мясо? — охнула Марья. — Да они, черти, мужики, чем, каким местом думают?
И, загоревшись, Марья забыла про хозяйственные домашние мелочи и потянулась вслед за дочерью на собрание.
В никаноровском доме, в устиньиных горницах, женщин набралось уже много, когда Марья протискалась туда, слегка смущаясь и робея. Женщины шумели, перекликались, посмеивались. Женщины на досуге, пока еще не пробрякал надтреснутый поддужный колоколец, жадно и торопливо толковали о своих делах.
Беременная костлявая баба, возле которой очутилась в давке Марья, с легкой ласковой ехидцей пропела:
Читать дальше