Но Ваня не стал ждать. Лег на пол перед мангалом, снял крышку, порылся в углях и нашел один с булавочной красной точкой под слоем пепла. Теперь только дуть, дуть…
Красная точка от дыхания разрасталась, превращалась в светящееся пятно, но стоило отвалиться, чтобы перевести дух, как уголек снова чернел. Ваня держал его в левой руке, а правой нашарил в кармане обрывок газеты, нащупал на полу соломину, выдрал из войлока волосок. Папиросной бы еще бумаги, всем этим обложить уголек, и если пыхнет, тогда уже не погаснет. Только бы терпение, не переставать дуть, пусть и кружится голова, и тогда в конце концов вспыхнет…
Бумага почернела, истлела, так и не вспыхнула. Продолжая дуть, Ваня соображал, где и как достать другой клочок. За спиной послышались чьи-то шаги. Возвращается командующий? Да, его шаги и, кажется, еще Кулаги.
— Спичек не нашел, — услышал Ваня голос командующего. — Фома Игнатьевич, у вас тоже нет спичек?
— Бумаги, — коротко бросил Ваня и продолжал дуть.
Фрунзе, должно быть, выдрал из блокнота лист: на нем напечатано сверху «Командующий Туркестанским фронтом». Как это «Туркестанским», почему не «Крымским»? — подумал Ваня. Наверно, не успели напечатать: с Врангелем-то в прошлом году покончили за сорок дней. Жаль жечь этот лист, но Ваня не отказался. Голова странно полегчала. Светло раскалялся уголек, а в голове что-то гасло.
— Бог с ним, — вновь услышал Ваня. — Посидим в бурках, согреемся, закусим. Фома Игнатьевич, уговорите его.
Продолжая дуть, Ваня посучил ногой, будто кого-то отталкивал. Послышался смешок Кулаги:
— Он у нас упорный: не мангал, а еще одно солнце раздувает.
— В таком случае, оставьте его, — сказал Фрунзе.
Тут и вспыхнуло. От длительного напряжения Ваня уронил голову, задохнулся без воздуха и перестал видеть. Но это продолжалось мгновение. Вскочил, подложил сухой соломы и, когда угли раскалились, накрыл мангал крышкой с дырочками.
Пока Ваня раздувал в халупе мангал, Кемик на обочине дороги, без обычных шуток, молча выдавал красноармейцам хлеб и по куску холодной баранины.
Арабаджи хозяйственного фургона кормил свою пару лошадей. Когда он насыпа́л в торбу ячмень, вдруг по-летнему резко запахло майораном — душицей, конским диким чесноком. Этот запах напомнил Кемику времена его деревенского отрочества, когда были живы отец, мать и братья.
Это воспоминание теперь усиливало все еще не проходившее чувство ужаса при виде того мертвого холма. Казалось, что и неизвестные убийцы, и вот эти аскеры из охраны, только что смотревшие на убитых (Хамид, как он сказал «рум»!), все эти люди каменно-равнодушны: убьют, помолятся и сядут есть. Сколько бы добрый Ваня ни говорил и сколько бы ни фыркал Кулага, ничего пока не изменилось и, наверное, не изменится никогда.
Правда, жители турецкой половины его, Кемика, деревни, никого и пальцем не тронули, тихие, степенные, как вот этот арабаджи, плачущий от хорошей песни, нежно любящий детей и гостеприимный. Но откуда же берутся те?.. Мысль о том, что Фрунзе не стал бы помогать анатолийцам, будь они не люди, сейчас ушла от Кемика.
Выдав продовольствие, Кемик забрался в фургон, под одеяло, головой наружу — вздремнуть. Но из белой палатки, первой за халупой, вдруг вышел, нагнувшись, здоровенный детина, не кто иной как Однорукий Мемед, той же дорогой шедший в Ангору. «А этот, если бы мог, не убивал бы беззащитных во славу аллаха?»
Мемед покрутился среди фургонов, переговорил с одним, другим арабаджи и направился к Кемику.
— Эй, не спи, братец! Мне нужен ты, честный турок, служащий русскому паше.
У самого вид, будто сорвался с обрыва, катился по острым камням. На лбу и на щеках кровоподтеки. Кемик сухо сказал:
— Напился, что ли, не считаясь с аллахом?
— Я трезв, как младенец, принявший молоко из груди матери. Видишь? — Мемед потрогал лоб, щеку. — Рабы аллаха избили меня, как дурную, вредную собаку.
— За что? — спросил Кемик.
— За то, что сказал правду. Я вступился за русского пашу. Пророк говорит: надо терпеть и мучиться. А вы говорите: не надо терпеть, надо биться с несчастьями. Я боролся и избит рабами. Но они меня не победили.
— Кто они? — Кемик подумал было, что Мемед пришел за хлебом, затем и вступительная речь. Но нет, Однорукий хочет что-то сообщить. — Говори яснее, кто?
Присев на дышло, закурив, Мемед рассказал, что было в Каваке, в кофейне.
— Вас уберечь хочу… В сезон невруз, когда в Москве подписали с русскими бумагу о братстве, мы в наших кофейнях прямо-таки обнимались от радости: больше не будем воевать. Но люди есть разные. Избившие меня злодеи уже проскакали на Хавзу. Теперь и вы опасайтесь их. Добрый человек одолжил мне осла, я тропою пришел сюда раньше вас, чтобы сказать русскому паше: надо остерегаться, у этих злодеев гнусные цели. Хорошо, что ты — честный турок, говоришь по-русски и умело скажешь ему о тех… Они меня избили за то, что я обрадовался русским. Осла я отдал одному крестьянину, как велел хозяин, — у них свои расчеты. Дальше я иду снова пешком. Вот уже пошел. А ты скажи русскому паше, что я, Мемед, сказал. Этих бандитов нанимают для нехороших дел.
Читать дальше