Ермашов не стал ждать, позвонит ли ему Рапортов, чтобы подвезти с собой на директорской машине, а собрал бумаги и отправился своим ходом.
Идя от метро знакомой улочкой, вдруг почувствовал себя прежним начинающим, каждое утро спешащим, вот так этой дорожкой к своему следующему дню. Круг завершился, подумал он, и по нему, не чувствуя зазора сцепления, продолжают скакать веселые несуразные кентавры, предсказавшие ему удачу.
Он вспомнил вдруг то, что не вспоминал ни разу с тех пор, будто уронил из памяти в омут.
…А ведь она ему позвонила. Алиса. И что-то сказала о кентаврах. Сказала, что выполняет обещание, и прибавила: «насчет кентавров». Но он недослышал. Он вообще не мог ее выслушать в тот момент, не мог понять, кто звонит и о чем идет речь. Он машинально извинился и отложил трубку.
Он не спал уже несколько суток. Глаза его, побелев, стали как бубенчики, болтавшиеся в глазницах с сухим жестяным звоном. Чем дальше Ермашов не мог сомкнуть, исчезнувших, втянувшихся в подбровья век, тем делался сам подвижнее, энергичнее, — почти не садился, больше стоял, прохаживался по кабинету, все будто стремился куда-то побежать. Все эти дни, не испытывая желания лечь в постель и отдохнуть, Ермашов не ездил домой, оставался на заводе. Он дозвонился к министру здравоохранения, сумел собрать возле Юрочки самых видных профессоров на консилиум. Он доставал какие-то лекарства, звонил главврачу клиники и спрашивал, не нужно ли чего еще, каждые три часа.
Об одном только старался не думать: о Фестивале. О Тане. Знал, что день и ночь там… Невозможно. При мысли о них Ермашов стонал, стискивал зубы, на языке становилось солоно.
А «Звездочка» явила свое неувядающее лицо. Гудели цеховые курилки. Женщины организовывали в завкоме комиссию, штурмовали больницу картечью апельсинов, корзинками отборной клубники со своих садово-огородных участков, распределили заранее графики ночных дежурств после операции, заводские доноры предлагали сдать сколько угодно крови. Всем этим мощным порывом командовала Дюймовочка, она была штабом, главным диспетчером, — она мчала к спасению «нашего ребенка» как Ника на носу древнего фрегата.
Но он, Ермашов, не мог утешиться, ни капельки облегчения не принимал он от этого общего человеческого порыва. Это уже не то теперь, не то! — кричала его душа. — При чем тут ваша доброта, солидарность — после? Ведь это вы допустили, вы с вашим нынешним благодушием, с вашим желанием во что бы то ни стало поменьше напрягаться, с вашим стремлением устроиться! Хорошо, вы солидарны теперь в помощи одному Юрочке — а где была ваша солидарность в работе? Ведь Юрочка, просясь на «Колор», желая работать, шел на выручку всем вам! Всем нам…
«Да тут нет виноватых! — защищался мастер. — Мне приказали, я следил, чтоб все по закону было, а за ручку водить я вам не пионервожатый, разве за мальцами углядишь, где они лазают!»
Тогда Ермашов сорвался, кричал, топал ногами. Он был страшен, Ижорцев попытался его остановить, уговаривал; Рапортов, побледнев, держал его руку, тоже говорил что-то. Ермашов не слушал, не мог ничего понять, охваченный собственной болью.
— …Закройте окна!
Дюймовочка закрывает. Хоть душно, хоть надо немного проветрить. Но она единственный раз в жизни безропотна. Там, вдалеке, через несколько улиц и проспектов, в обыкновенном скучном здании, в блистающем кафелем и никелем помещении, над операционным столом склонились хирурги с закрытыми масками лицами. Ермашов собою чувствует тело Юрочки, худые лопатки подростка, большие белые ступни ног. Мужские и детские одновременно. Это последняя надежда.
Господи, если ты есть на свете, то я, коммунист, тут же готов: существуй, если помогаешь.
В углу дышит темная бархатная грудь знамени. Ермашов, холодея, отводит глаза. Не надо, не надо там шевелиться.
— Закройте же окна! Марьяна Трифоновна!
Из маленькой личной комнатки появляется Елизавета, она несет стакан крепкого чая. Елизавета там организовала нечто вроде подсобного хозяйства. Все время тут, при кабинете. Она тоже ждет. Ермашов берет ее руку, целует. Целует за молчание, за любовь. И за надежду. Теперь он чувствует, что все пройдет удачно.
А завод не может ждать, работает. Появляются какие-то люди, звонят телефоны. Ермашов слушает не слыша, глядит не видя. Ижорцев деликатно перенимает на себя всю работу. Ермашов ждет.
Через три часа раздается звонок. Выслушав весть, Ермашов кивнул, как будто собеседник был рядом. «Жить будет. Но… это все, чего удалось достичь».
Читать дальше