А девушка, склоненная над контрольным столом, проверяла на просвет тонкие металлические листы масок, и электронная машина вела счет годным штукам.
Когда смена стала близиться к концу, Юрочка отправился в цокольный этаж, стараясь пройти так, чтоб никто не спросил, куда и зачем, и проскользнул через узкую дверь с надписью «Хода нет» в транспортный отсек. Сюда, через потолочный люк, пощелкивая узлами креплений, спускались, как кабинки «колеса обозрения», подвески с кинескопами. Совершив плавный вираж в пространстве отсека, они уплывали вдоль тесного коридора дальше, мимо маленьких окон в цоколе здания, по лесенке света и тени, то вспыхивая зеркальным блеском стекла, то исчезая в темной полоске стены.
В бетонной коробке отсека было сухо и жарко, от потолка и стен доносился легкий ровный гул работающих моторов, и к нему примешивался еще один звук — Юрочка понял, что это вестибюль растревожен уже стуком шагов выходящих из здания людей. «Сейчас…» — приготовился Юрочка, сердце забилось чаще, он хотел пробраться к ближнему подоконнику, куда путь преградила плывущая по развороту пустая подвеска. Юрочка в нетерпении глянул вверх, чтобы уловить интервал между подвесками, и там, почти у потолка, его взгляд натолкнулся на груженную кинескопом сетку, как-то странно накренившуюся, и Юрочка, внезапно заметил, как темно-серебристый корпус кинескопа сдвинулся к краю гнезда, выполз, как танк из укрытия, и начал скользить вниз… «Падает»! — Юрочка невольно протянул руки, чтобы схватить, не дать разлететься в осколки — и в следующую секунду принял всю тяжесть огромного, литого, молниеносно увеличивающегося тупого чудища прямо в запрокинутое лицо. Кинескоп упал между двух Юрочкиных раскрытых в ожидании рук, глухо врезавшись в живое, напрягшееся для его спасения мальчишечье тело.
Ермашов ехал домой, машина шла перегруженными по-летнему улицами, то и дело нависали над головой огнедышащие бока грузовиков, воспаленно горел глаз светофора.
В сотый раз Ермашов спрашивал себя: а не лучше бы было?.. Если все кругом этого хотят, все подсказывают выход, и как просто согласиться. Пусть появится прекрасное импортное оборудование, ведь есть надежда, что его удастся обеспечить отечественными материалами, если очень постараться. А если нет и оно превратится в груду «золотого» барахла? То министерство стыдливо разделит ответственность, приняв бремя «объективных причин» на свои плечи. И Севка съездит, может, удастся ему оторваться, ведь видно, как он этого хочет, что ж, непонятно разве и разве не хочется помочь человеку очиститься, навести порядок в жизни, выпутаться? Ах, порядок, желанный порядок… кто его не хочет.
Но Ермашов не мог, не мог. Заранее видел, знал, что это будет заведомое экономическое легкомыслие и где больше виноватых, там меньше ответственных, тем дальше желанный порядок и чистота. Ермашов жалел Севу, лишая его поездки, но жалел и «Колор», на котором дорогое оборудование повиснет непосильной ношей, за которую рано или поздно придется расплачиваться. Ермашов жалел и Севу, и «Колор», разрывался между ними, не зная, что делать.
…А жалеть бы надо себя. Свою собственную неточность и слабость. Свое неумение овладеть ситуацией. Свой внезапный испуг перед всплывшей наружу жизнью, которая захлестывала теперь выстроенный им «Колор». Жизнью с неясной размытой сутью, благополучной и ненадежной одновременно.
Степан Аркадьевич мягко вывернул машину, пересек коротенький проезд возле Манежа. За стеклом машины мелькнул огромный серый улей Военторга, у его многостворчатых дверей роилась вереница людей. Дальше в пышной архитектурной красе выпячивал свои ракушки и зубчики причудливый особняк Дома Дружбы, дар ничем не ограниченной фантазии, насмешливая демонстрация чьих-то канувших в лету причуд и желаний. Особняк стоял на оживленном проспекте как воплощение малолюдия, уединенности, единоличной власти над пространством, а напротив него, возле кинотеатра «Художественный», валил из подземного перехода суженный и сжатый здесь до предела густой людской поток, стремящийся от многоэтажных министерств и магазинов нового проспекта к метро.
Ермашова вдруг поразило это противостояние. Он завороженно смотрел на внезапный контраст двух сторон улицы, так ясно обозначившийся, будто специально для него подчеркнутый городом.
И понял, что видит две Москвы. Нет, даже — что существует две Москвы. Одна — та, где он родился, жил и которую привык знать, другая — появившаяся из времени, как появляются трава и побеги на дереве. В этой мысли таилась догадка, в ней брезжила обозначившаяся тропочка, звавшая следовать дальше.
Читать дальше