— Где? У нас? У нас тут ее, сказывают, о-е-ей сколько. А с чего началось? Один геолог будто бы в болотвину провалился. Выскребся, а у него, веришь ли, полные голенища того мазута. Вот те крест, не вру. Ну и пластается теперь наше кержачье, рукава по плечи закатало, сверлят землю. И ведь не корысти ради. Энтузиазм! И все ради-для.
Костя усмехнулся: дед с берданкой нацелился рассказывать — до утра не переслушаешь.
— Ну, хорошо, дедушка, лекцию об энтузиазме вы бабке Евлампии своей прочитаете, а мне «ради-для» махнули бы, каким курсом держаться.
— А тут у нас теперь один курс — прогресс. Так что позамимо не свернешь. Вон через переезд и по тракту до Селезней, клин, точка, тире.
— А далеко до них?
— До кого? До Селезней наших, что ли? А не-е. Сущий пустяк. Часа два либо три ходу. Как шагать будешь.
— Круто буду шагать.
— Смотри, флотский, время ночное, темное. Амнистия пошаливает по дорогам, — подпустил страху сторож, но Костя даже не оглянулся.
На переезде пестрел закрытый шлагбаум, отдохнувший паровоз легко набирал ход, мелькали колеса. Теплый ветер, будто проспавший пассажир, спохватился и кинулся догонять уходящий поезд. Дует по шпалам. Затрепыхались ленты бескозырки. Запахло багульником, углем, сосной, асфальтом, который лоснился сразу же за брусчатым настилом переезда. Наверещался и смолк электрический звонок на углу будки, аукнул на прощание паровоз, укатился в тишину красный шарик стоп-сигнала на тормозной площадке заднего вагона.
У всякого времени свои звуки и запахи. Костя маленького себя помнил по кадушке из-под квашеной капусты, по домотканому пологу, которым она была накрыта, по истошному сестричкину крику «Ма-а-ама, там Коська, наверно!», по ведерному чугуну, растоптанному в черепки обезумевшим отцом. Чуть-чуть его тогда родная мать заживо не сварила. Сколько ему? Года четыре было.
Сразу и насовсем пала зима. Утром встают — бело. Коська с Манькой запрыгали.
— Снег! Снег! Снег!
Мать зароптала:
— Ты что думаешь, хозяин! Колхозники соленую капусту давным-давно поедают, у председателя она еще на корню.
— Слаще будет. Верно, ребятишки?
Отец шапку — в охапку, мешки — под мышку, за топор — и в огород капусту рубить; мать закатила кадку в куть, набросила сверху полог-дерюгу, приставила к огню чугун с водой и тоже из избы вон; Коська с Манькой остались одни. Сами себе большие, сами маленькие.
— Давай в прятушки играть, чур не я!
Манька постарше, похитрей. Не ищет, а встанет посреди избы и слушает, где Коська завозится. Да и как ты спрячешься в избе, чтобы не нашли тебя? А вот спрятался, додумался человек, в кадушку забрался. Поправил дерюгу над головой, как было, и посиживает, а Манька все углы и зауголки обшарила — нету Коськи.
Устинья пока коровенку подоила, пока напоила, сенца ей кинула, пригон вычистила — Наум уже капусту несет, нарубил.
— Ой, у меня ведь кадушка не заварена!
Подхватила Устинья подойник да бегом в избу, к печке, а вода клокочет-бурлит. Выдернула чугунок на шесток, ухват в сторону, за тряпицу, прихватила лоснящиеся бока и наклоняет лить. Пар повалил.
— Ма-а-ама, там Коська, наверно!
Искрошил тогда в горячах отец и капусту и кадку и чугун растоптал в черепки, и время то навсегда ушло, а запах квашеной капусты и сестренкин истошный крик остались. И уж наверняка останется чьим-то детством этот крохотный, со спичечный коробок, новый весь полустаночек Солидарный с его запахами, гудками поездов и названием.
Кончился бор, поредела ночь. Костя всматривался в очертания березовых колков на увалах, в белесые от росы круговины пустошей, в лощины, затянутые предрассветным туманом и похожие на озерки, узнавал и не узнавал местность, покуда не вывернулась у самого шоссе сторожевая вышка, на которой дежурили по очереди лежачинские колхозники, оберегая хлеб от пожаров. Каланча эта, на которую всего три года назад Костя влезал, не глядя вниз, теперь по сравнению с корабельными мачтами казалась этажеркой, вышедшей из моды и выброшенной посреди дороги хозяином, который решил переменить не только место жительства, но и обстановку. А хозяин был тут кто-то другой, если проложили-таки между полей асфальт.
Расстояние от каланчи что до Селезней, что до Лежачего Камня считалось одинаковым, а крюк хоть по какой дороге есть крюк, и Костя склонился, чтобы аккуратно подвернуть до колен штанины: роса.
Щекотала щиколотки мокрая трава, чавкало в ботинках, покряхтывал за спиной чемодан, поддетый за ручку на палку. Костя оглядывался на чернеющую вышку, верно ли взял он направление, но сбиться с пути ему, выросшему на этой земле, просто невозможно было, правильно дед с берданкой сказал, что «позамимо не свернешь». Он, считай, дома уже и даже представил, как сбежится, сгрудится в тесной избе молодежь, как потянутся потом одна за одной под разными предлогами любопытствующие старушки поглядеть, что за подарков понавез Устинье Широкоступихе ейный сынок, а вечером прискачет верхом отец с поля и сойдется и съедется вся родня. Не мог только предположить Костя, что ему скажет та родня, узнав о его намерении уехать из Лежачего Камня, и, может быть, навсегда. Скажет:
Читать дальше