Я позвонила ему за два дня до своего предполагаемого выхода на работу. То есть я еще не была до конца оформлена, но предположительно был назван день. И я позвонила. Надо же уточнить! (Будто не было Отдела Кадров с этой родинкой.) Он снял трубку и спросил недружелюбно:
— Алё, алё, кто это?
— Это я.
Мой голос как-то неестественно пискнул. Но он узнал.
— О-о-о!
И была тут мягкость, облегчение, радость. Вот сколько всего в одном «о». Или мне хотелось так услышать?
И тотчас спросил:
— Где ты?
— На даче.
— Где это?
Я назвала.
— А если бы я приехал?
Я не ждала этого. Но хотела. А решения не было.
— Что? — спросила я. — Плохо слышно. Сейчас перезвоню. — И привалилась к будке. Нельзя этого. Нельзя.
Я увидела его гораздо раньше, чем он открыл калитку. Я, кажется, проследила мысленно весь его путь от станции до дачи. Во всяком случае он ступил на дорожку сада секунда в секунду в соответствии с показанием моего внутреннего хронометра. Я только не думала, что так разволнуюсь, что будет так неловко. Но он уронил в траву торт, который криво болтался на веревочке, и пошагал, почти побежал навстречу мне, и мы кинулись друг к другу. И никто уже ничего не помнил из того, что было плохо в прошлом. И не было, никогда не было его вины передо мной! А только детское его неумение противостоять темным силам и желание вернуться в город, чтобы мы могли вот так встретиться.
Та, другая женщина, которая была такой собранной и разумной все это время, — она сделала шаг назад и стушевалась, забыв диалоги и монологи. Она была здесь лишней, — здесь, в саду, и потом — в комнате, где были наскоро завешены окна, и в просторной белой кухне, где он, о н, его величество, не спеша, все еще нежно глядя, пил чай и изволил откушать рыбки.
Мы обтекали острые углы в наших беседах. В том числе и семью, в которую он — это было ясно — вернулся. Он все больше говорил о делах (своих делах), которые шли хорошо благодаря его способностям и уму. Он несомненно был способен и умен, и теперь это всем стало ясно. И я слушала, кивая головой, а та женщина опять позволила себе приблизиться и трезво (оскорбительно трезво) рассматривала его. Как он изменился! Куда девалась с лица «милость», рожденная сочетанием природного спокойствия и сиюминутной неуверенности?! А прежняя смена настроений, дурашливость, шероховатость речи, за которой прощупывалась мысль?
Но я не видела, я ходила вокруг него, притрагивалась к поредевшим волосам, подливала чаю, поддакивала…
И вот он поглядел на часы. Я удержала за руку ту спокойную женщину — помоги! — у меня не было сил попрощаться.
Он тяжело поднялся, схватился рукой за поясницу:
— Ой-ой-ой… Прости, Анюта, сейчас пройдет.
— Перебили?
— Радикулит.
— Перебили.
Лицо его потемнело (тучи ведь и раньше находили на это чело), но он согнал темноту.
— Аня, ты помнишь нашего Первого? Ну, о котором мы тогда говорили… зимой… когда ты меня испугалась.
— «Вы-г-вам»?
Он рассмеялся:
— Да. Ты была потом у него, помнишь?
— Смутно. Больше по твоим рыболовным рассказам. А что с ним?
— В Москву взяли. Он теперь шишка. И, между прочим, мой высокий начальник.
— Это хорошо?
— А как же.
— Он толковый?
— Он ко м н е хорошо относится. Звал в гости.
— Пойдешь?
— О тебе, между прочим, спрашивал.
— Откуда он знает?
— …Ну…
Он завязывал у зеркала галстук. Я ждала приглашения. Оно не последовало.
— Ты не рассердишься? — сказал он. — Я просил отдел кадров не спешить с твоим зачислением. Есть мнение, что твой уход из института…
— Но ты же знаешь, в чем дело, я ведь говорила!
— Тем лучше. Пусть убедятся, что там все чисто. А то получится, что я нажимаю, протаскиваю…
Я пошла проводить его до станции: темнело, и любой мог обидеть его.
ГЛАВА II
НАЧАЛО ВТОРОЕ
СИНЕРЕЧЬЕ БЛИЗ КОЗЫРИХИ
Бывает такое время суток, когда вещественность вещей уходит из них, переселяется в тени. И тогда эти тяжелые черные тени лежат на полу, почти живые. А подсвеченные закатным солнцем кресла, стол с тяжелой льняной скатертью, диван — все это приобретает воздушную легкость, которая сродни памяти, запечатлевшей мгновенье и длящей его. И человек (в данном случае — Вадим или, вернее, Вадим Клавдиевич) с удивлением замечает, что не может оторваться от этого видения, которое имеет еще и то свойство, что группирует вокруг себя другие события, бывшие в одной из твоих жизней (детство ли, юность, фрагмент из недавнего) или примысленные, и вот они обступают тебя, никуда не уводя, а прямо здесь, среди этих потертых, некогда ярких кресел с ковровой обивкой, и тебе не надо перемещаться душой, только притихнуть, сжаться и вот — как в большом фортепианном вступлении бетховенской «Фантазии» ты, погруженный в свои мысли, постепенно обнаруживаешь, что ты не один. Партитура твоего пространства, сдвинувшегося во времени, постепенно заполняется почти зримо.
Читать дальше