— А я к вам ездил, Дмитрий Иваныч. Тут из района три приглашения пришли на торжественное заседание, приглашают ветеранов войны. Решили вас попросить возглавить нашу делегацию, как орденоносца, и выступить на празднике.
— Не могу я нынче.
— То-то я гляжу, ехать собрались. Так уж лучше бы после праздника. И в совхозе у обелиска митинг будет. Моя Алена говорила, что в школе у них сценарий разработали с вашим участием. Так что, Дмитрий Иваныч, погодите. И поезда сейчас перед праздником переполнены. А родственникам телеграмму отобьем.
— Так не к ним я, к Славке…
Геннадий с тревогой, пристально глянул на старика, но уговаривать больше не стал. Усадил его в газик и велел шоферу ехать в райцентр на станцию. А сам, длиннорукий, худой, черный от загара и носатый, как грач, махнув на прощание рукой, пошагал к конторе. Старик проводил его взглядом и снова, как тогда на могиле у Маши, то ли ревность, то ли обида завладели его сердцем. Вот он, Генка, Славкин друг детства, считай, правая рука директора, вершит совхозными делами. А в школе на тройках сидел и шпаной был отменной. Многое он ему тогда спускал из-за Славки — вечного заморыша. С третьего класса Генка взял его под свое крыло и спортом увлек, и беготней по бахчам, и играми в войну до полуночи. Впрочем, только ли Генка… на рыбалках вечерами кто, как не он, отец, рассказывал ему про войну, про подвиги солдатские, и на кого, как не на него, надевавшего награды по торжественным случаям, с нескрываемым восторгом смотрел сын. И кто, как не он, помог сыну убедить мать, что быть офицером отнюдь не проще, чем учителем, что и офицер наполовину педагог, и не так уж горько, что прервется их учительская династия. В конце концов внуков своих они воспитают учителями.
И вот теперь ходит Генка здесь хозяином, крепкий, башковитый мужик. И Славка мог бы. Не в равнодушные чужие руки отдал бы тогда старик свою школу.
— Да не вини ты себя, — послышался ему голос Маши.
— Чего уж теперь винить, — вздохнув, сказал старик и почувствовал, как молоденький шофер покосился на него вопрошающими глазами.
Ночью в вагоне он спал как убитый, успокоенный тем, что поездка ни по каким причинам не сорвалась, что билет был куплен сравнительно легко, что проводник устроил ему нижнее место. Когда вышли его вечерние попутчики, старик не слышал. Но, проснувшись, по привычке, еще не открывая глаза, прислушался и сразу определил, что их место заняли другие, по-видимому, три друга, молодые парни. Они полушепотом рассказывали анекдоты, подначивали друг друга, и один с еще нестойким петушиным голосом нет-нет да и вставлял в разговор с явным удовольствием длинный матюг. Старик по учительской привычке собрался было приструнить его, как это бывало в школе, когда он такого вот охальника брал двумя пальцами за ухо и приводил к себе в кабинет. Но подумал, что здесь это не подойдет, так же, как и грозный взгляд его, от которого бросались врассыпную мальчишки, пытавшиеся курить за школьным сараем. Но оставлять это дело старик не привык и потому, все еще соображая, что же предпринять, сел на лавке.
Парни оказались действительно молоденькими, с веселыми от недопитой бутылки красного вина глазами. Они никак не прореагировали на пробуждение старика, на то, как он одевался, вытаскивал из чемодана умывальные принадлежности и даже зачем-то, зачем, он и сам не знал, надевал пиджак с орденскими колодками.
И лишь когда он вернулся в купе, неся с собой обязательный стакан утреннего чая, один из них, тот, что матерился, по-панибратски тронув его за плечо, сказал, знающе сведя брови:
— Что, дед, пришлось повоевать?
— Пришлось, внук, — ответил в тон ему старик и занялся чаем.
А тот, глядя на его колодки так, словно старика не было в купе, стал объяснять приятелям стариковские награды.
— У батьки такие же были. Только вот ордена не хватало. За что же орден у тебя, дед?
— За кровь, внук. Рассказывать я не люблю. Но мне есть что тебе сказать. Я до войны учителем был, и мать у меня была учительницей. Женился я на учительнице. Не принято было в нашей семье браниться. И до фронта ни разу не матерился я. А там, в этом аду, пришлось, когда солдат в атаку поднимал, когда танк горел и я тоже, когда пуля-дура на глазах друзей косила, и при массированных налетах, когда вместо людей воронки черные в земле оставались… От бессилья, от ненависти, от обиды за человеческий разум матюгался. И еще грешен — в госпитале полевом, хотя там хирург женщина была. Не вытерпел, сорвался… Вернулся домой в сорок шестом. А нервы все еще гудят, и в голове засела где-то все еще она, проклятая война. Иную ночь ничего просплю. В другую — опять атаки, налеты, бои — сердце разрывается. Маша трясет меня. Разлеплю глаза, сяду на кровати — она вся в слезах: Митя! Как ты ругаешься! Ведь Славка услышит (это сын мой, уже подрастать стал). Успокоюсь. Машу успокою. Похожу, покурю, лягу, — и снова она, проклятая война, наваливается. А Славка тут же спит, комнатенка маленькая. Думал, так я им жизнь искалечу. Но проходить стало понемногу, года за два я ее изжил. А ты вот тут ни за что ни про что этажи загибаешь…
Читать дальше