Скажи это вслух — прозвучало бы выспренне, мы не умеем говорить о таких вещах и не умеем объяснить многого в себе. Я никогда не смог бы растолковать никому, почему, за что и как полюбил эту землю — не всю нашу планету, круглую, зеленую, щедрую, — а этот дикий, шрамами располосованный, ветрами выхлестанный, пропеченный солнцем, высушенный, выжженный Мушук. И плоскую равнину вдоль подножия его, и даже солоноватость лёссовых песков и глухую ненарушимую тишину, что кажется поначалу недоброй и угрюмой — только первое время, пока не научишься понимать ее.
Я просто и не стал бы никому объяснять такое — есть вещи, о которых не говорят. Я живу здесь и работаю, и не надо мне существования иного, и порой мне кажется, будто с первых, самых первых своих шагов по земле я отправился «захаживать площади», с кожаной сумкой и охотничьим ножом на боку, в расшлепанных сапогах из кирзы и в непромокаемой куртке с откинутым назад капюшоном. Я здесь живу и здесь работаю, и не представляю себе иного существования, иных радостей и огорчений.
Вчера Темка Залужный произнес речь. Примерно такую:
«Вот ходим в поле — с рюкзаками, с молотками, компасами, и хождение, наше может показаться человеку со стороны бесплодным и даже чудноватым. И в конечном итоге воплотится оно в предмет неброский, небольшой, не поражающий ни масштабами, ни внешней красотой, — в обыкновенный лист карты. Но, держа его, по нашим следам пойдут другие — юные, дерзновенные, одержимые, пойдут уже не ощупью, а уверенно, пойдут, не отвлекаясь на поиск пути, на прокладку маршрута, — и отыщут золото и нефть, уран и сланцы, платину и уголь... Их именами назовут открытые месторождения, рудники, комбинаты. Им поставят обелиски. О них сложат песни. Может быть, никто и не вспомнит тогда, в гордые часы, о тех, кто прокладывал путь первым. Не всегда ведь даже имена ставятся на кромках карт, а если и обозначаются, то кромки обрезают при склейке листов. И никто не высечет наши имена в подножиях обелисков. Но разве только в песнях и обелисках остается жить память о человеке? Нет, она живет в делах, в листах карт — неприметных, исчерканных штрихами; в камнях, заложенных в основания плотин, в молчаливых стенах зданий, в огнях электростанций. Люди умирают. Их имена забывают вскоре даже те, кто жил бок о бок с ними. Лишь немногим дано право на память поколений. Но навек остаются огни, карты, фундаменты, остаются песни — сложенные не о них, сложенные ими, порой забытыми, но в то же время бессмертными в делах своих!»
Так высказался вчера Темка Залужный, и Дымент покривился и рубанул: «Друг мой Артемий, не говори красиво!» И Левка Грибанов поморщился. И Нера Денежко сердито сверкнула очками. Платошка зевнул. Рустам сказал: «Демосфен!» Римма выслушала до конца и потянулась налить в стаканы. Только Файка Никельшпоре восхитилась: «Красиво!»
И, кажется, Темка понял, что всем, кроме Файки Никельшпоре, сделалось неловко за него.
А может, и не понял. Фразерство у него, как говорится, в крови.
Залужный. Мертвые сраму не имут
Я, конечно, сразу понял, отчего наступило такое неловкое молчание, когда я благополучно завершил речу. Одна только Файка Никельшпоре издала какой-то восторженный возглас, но до Файки мне решительно нет никакого дела. Остальные среагировали весьма отрицательно.
Но мне было уже наплевать.
Я решил — твердо и окончательно — улепетывать отсюда.
Позже, ночью, когда прошлись сонным поселком, поговорили еще и разбрелись по своим берлогам, когда утихли магнитофоны, собаки, камнедробилка и кино, когда я лежал на топчане в землянке, курил и смотрел на черный квадрат окна — мне сделалось совестно за эту речь. Есть вещи, о которых вслух не говорят, даже если убеждены в них искренне. Тем более ханжески, даже просто кощунственно выглядела тирада моя для меня самого.
Я проснулся с омерзением к себе. Казалось, что ребята догадываются и смотрят на меня с презрением и жалостью. Я сказал: «Тороплюсь», — и отправился на попутной. Знал, что работать сегодня не буду. Обрадовался, когда встретился корреспондент, — можно было как-то отвлечься.
Должно быть, корреспондент принял меня за болвана: я изъяснялся цитатами из учебников и ведомственных инструкций, говорил, как магнитофон. Время от времени я слышал свой голос как бы со стороны и ужасался: господи, какой безнадежный кретин произносит эти гладкие, обтекаемые фразы. Конечно, корреспондент принял меня за полного и окончательного идиота и вскоре дал от меня тягу. Кому охота переводить время на беседу с дегенератом, именующим себя старшим инженером.
Читать дальше