Я шагаю в легких расшлепанных сапогах. Держу приклеенные к твердому картону аэрофотоснимки. Мне предстоит сегодня уточнить то, что зафиксировал беспристрастным, объективистским объективом фотоаппарат — слишком точный и объективный, беспристрастный и холодный, чтобы представить верную картину: создать ее под силу только человеку — не столь уж точному, как аппарат, но зато одухотворенному и потому способному дать единственно верное представление об окружающем нас.
Для фотоаппарата нагорье Мушук было только сложным комплексом вертикальных, пологих, горизонтальных залеганий скальных пород, возвышенностей, саёв, нагромождений, выполаживаний. Только этим.
С точки зрения утилитарной и для меня здесь простирались коренные скальные породы, относящиеся к девонскому периоду. Они состоят из доломитов и сланцев с возможными кварцевыми прожилками, а то и кварцевыми телами, пронизанными дендритами золота. Я фиксирую это в пикетажке и на снимке, я такими словами, терминами думаю обо всем, что окружает меня.
И в то же время мне видно и понятно то, что прошло мимо аппарата — беспристрастного, точного, объективного.
Добираясь — сначала в кузове, потом три километра пешком, — я видел издали гребень Мушука, словно бы второпях обкусанный тупыми ножницами, приклеенный к серовато-синему фону, молчаливый и таинственный. Мушук притягивал меня и приближался, он был угрюм и молчалив, но безмолвие это не пугало и не отвращало меня.
Я видел, приблизившись, скрученные желваками склоны. Да, это всего лишь обыкновенные доломиты. Но не просто породы, а нечто словно бы живое, наделенное характером и сущностью. Они темны и насуплены. Они могут показаться недружелюбными тому, кто не научился понимать непростой их характер. Но ведь это — лишь маска, видимость, а не суть.
Как белые цветы на лохмотьях, выделяются на доломитах включения кварца. Там же, где склоны состоят из слойчатого известняка, они похожи на гигантский зачерствелый пирог. Предательски зовут к себе осыпи — они хранят покой гор, они то прямы и блестящи, подобно ленте каменного угля на транспортере, то извилисты, как застывшие ручьи. Непосвященному кажется, будто по ним легче вскарабкаться наверх. Я давно знаю их норов, как и всякий геолог. Я знаю коварство мелких осыпей и потому миную их, я лезу по камням. Я лезу долго, делаю передышки, а потом встаю на гребне, ветер шибает зло и настырно, хочется пнуть его сапогом, прогнать, как надоевшую собаку.
Ветер катится по скалам, почти касаясь их. На поверхности он бьет сильно и туго, а облака стоят неподвижно, как тучные горные овцы, они замерли, но все-таки небо, если глядеть в него долго и пристально, плывет, плывет куда-то, и скалы плывут под ногами тоже.
Я стою на ветру, мне радостно сопротивляться, не поддаваться ему. Потом спускаюсь в извилистый сай.
Скаты его рябы от полыни. По весне здесь багровеют маки, они обязательно растут рядом. с полынью — не знаю, чем объяснить такое содружество. Весной здесь красиво. Маки вздрагивают, мечутся, когда налетает ветер, и тотчас успокаиваются, едва наступит затишье. Похоже, что в алые чашечки маков брызнули тушью, резко крутанули, тушь разлилась по суженным основаниям лепестков, окрасив их понизу черным... Но маки давно отцвели, как отцвели тюльпаны. Сейчас борта сая, весною багровые, всего лишь рябы от полыни, серой и душистой.
Крученный ветром кустарник притулился на борту сая, кустарник легко ломается и расщепляется вдоль, продолговатые крупные волокна его зеленоваты на изломе и сухи — здесь сухо все: листья, русла весенних недолговечных ручьев, камни, стебли полыни, — только маки да тюльпаны бывают напитаны влагой, да еще иногда встречается — торчмя — толстенная рыхлая кислушка, стволом ее хорошо утолять жажду: по вкусу похоже на щавель. Листья же кислушки велики, жестки, разбросаны веером — чуть не метр в окружности — и начисто бесполезны.
Вот и сай остался позади, снова я выбрался наверх, снова ударяет ветер. Огибаю груду камней, они отбрасывают короткую тень, здесь тихо, можно отдохнуть и перекусить.
Когда-нибудь человек научится понимать разговор всего живого, населяющего землю: сперва, говорят, дельфинов, а потом, наверное, обезьян и собак, а после птиц и лошадей, ящериц и черепах. Человек научится — и спросит дельфина: «Для чего тебе нужно движение, такое стремительное и безудержное?» Он спросит орла: «Почему ты любишь полет?» Он спросит коня: «Разве распластанный, чуть не по воздуху, бег отрадней, чем спокойная пробежка рысью?» И, думаю, человек не получит ответа — ведь и сам он никогда не сумеет объяснить, отчего ему радостно и тревожно смотреть на рассвет и грустно, когда спускаются прозрачные синие сумерки, отчего из миллионов женщин полюбил он одну, ничуть не лучшую, и что побуждает его, даже присыпанного сединою, горланить мальчишечьи песни, мчась стоймя через упругий неподатливый ветер...
Читать дальше