Ираклий с детских лет относился к родителям как к чему-то единому, нерасчленимому, управлявшему его жизнью, — это единое было источником всех жизненных благ и защитой от всех печалей. Лишь в последнее лето между его матерью и отцом встало нечто новое… Мать огорчала отца, что трудно было не заметить, у нее меньше почему-то стало свободных вечеров, она позднее возвращалась с работы; случалось, что отец и мать о чем-то подолгу толковали за плотно затворенной дверью, а случалось, что почти не обращались друг к другу… Но Ираклий видел все это словно бы издалека, не испытывая беспокойства. Он привычно доверял их взрослости, а главным образом их любви к нему, сыну, к дочке Наташке, и эта любовь защищала, казалось, его и Наташку от всех опасностей. Да и что драматическое могло произойти с этими дорогими ему, разумеется, но вполне обыкновенными людьми: отцом — бригадиром каменщиков, и матерью — буфетчицей ресторана. Подлинно драматическое вообще как будто отсутствовало в мире окружавших его людей, как и в мире оскудевшей природы.
Один из школьных товарищей Ираклия, с которым у него еще с младших классов сохранился приятельский контакт, готовил сообщение к научной конференции школьников района; работа называлась «Видовое изменение животных Подмосковья». И ее автор посвятил Ираклия в свои выводы:
— Давай на пари — медведя ты сейчас нигде не встретишь, — утверждал он, — может, один какой шатун и затаился где-то еще, последний! Подмосковье больше не лесостепь. Отговорила роща золотая… Не веришь? А ты поезжай куда за город. Тетеревов, глухарей тоже не увидишь. Ну, может, одного-двух. А жалко, верно? Интенсивное хозяйство изменило природные условия. Рыбы тоже стало маловато — щуки, леща. Хочешь на пари?
Ираклий на пари не пошел — он не искал встречи с медведем. Но он почувствовал в товарище, заскучавшем по дикой лесостепи, родную душу. Кому, в самом деле, доставляла удовольствие ржавая банка из-под щуки «в томатном соусе» — след туристского похода, о которую спотыкаешься на самой что ни на есть левитановской опушке.
А вместе с тем этот докучный микромир быта бывал подчас довольно требовательным. Вот и сегодня надо было куда-то бежать, звонить, хлопотать, чтобы прекратилось безобразие во дворе. Сбегая по лестнице, Ираклий догадался наконец, чем объяснялось это нападение на инвалидов — подумать только! — на инвалидов Отечественной войны. В памяти как осветилось: несколько дней назад к матери приходили из ЖЭКа, просили присоединиться к коллективному заявлению, жалобе…
— Нашлись же люди, — рассказывала мать за обедом, и ее живые, темные грузинские глаза смеялись, — не понравилось им, что инвалиды… ну, всех их знают у нас — те, кто без ног, получили машины. Хоть и маленькие, с ручным управлением, а все-таки машины. И притом совершенно бесплатно… И они хотят построить гараж. А почему им не построить гараж? — Мать рассмеялась вслух. — Конечно, надо построить, раз есть машины.
В тот выходной день она была в чудесном настроении — смеялась по всякому поводу и без повода.
— Знаете, что мне сказала эта, из 103-й квартиры: «Нашим детям поиграть будет негде». А у самой сын школу кончает, шатается по вечерам с гитарой. Потом она говорит: «Гараж — это вечный шум, моторы, ремонт, газы и все такое — очень вредно для здоровья…» А какой шум? — три несчастных коляски. И место для гаража отвели около бойлерной, дети туда даже не бегают, у них своя площадка… Я, конечно, сказала: «Совесть у вас есть, писать заявления на инвалидов?» «Мы к вам от общественности, — говорит, — и ЖЭК нас поддерживает». «Ну, а я вас не поддерживаю», — говорю.
Отец положил ложку на край тарелки и проговорил с убежденностью:
— Уродство души. Инвалид кровь пролил, жизни не жалел, а на него жалоба. Точно — уродство.
— Просто зависть, — легко сказала мать. — Завидуют, что машины бесплатно получили.
— Зависть и есть уродство, — сказал отец. — А в пару ей — жадность, они вместе живут. И человеческой душой питаются. — Отец с тех пор, как стал учиться, любил пофилософствовать. — Дай им волю — сожрут душу без остатка.
— По-моему, зависть — это не то, чтоб у меня было то, что у другого, а чтоб у другого не было… Ну, поели, можно давать второе? — спросила мать, убирая тарелки.
И трудно было не залюбоваться ее ловкими, летавшими над столом обнаженными выше локтей руками, матово смуглыми, с гибкими пальцами, с перламутровыми клювиками ногтей. Но Ираклий не замечал их красоты. Вернее сказать, красота матери давно, как нечто естественное, вошла в само понятие: «моя мама», то есть жизненно самое большое, самое необходимое и доброе, в чем существовал и он сам. Видя, как на нее оборачиваются на улице прохожие, слыша, как соседи называют ее «царица Тамара», он гордился ею, потому что это была «моя мама», а в «моя» был также и он.
Читать дальше