— О чем плакать подлецу… разве только о неудавшейся подлости? — вздрогнув, произнес Фирсов и перешел к окну, провожаемый общим неодобрением.
— Попридержите язык, гражданин! — пальнул ему вдогонку Чикилев, нервно листая страницы. — Поприслушались бы… может, куда и пригодилось бы в статейку!
Мелко и дрянненько побрызгивала изморось за окном. Листва ближнего тополя выпукло и влажно блестела. С недалекого вокзала доносились заунывные, точно прощались навсегда, крики паровозов. Кто-то прошлепал внизу, прошлепал и отшлепал в неизвестном направлении.
Аккуратным, как мокрая тряпочка, голоском Чикилев приступил к чтению заветной тетрадки. Никто ему не мешал; у всех на уме стояли неразгаданные намеки Доломановой. Один лишь Бундюков терпеливо ждал возможности похохотать, глядя в отверстый рот Петра Горбидоныча, да еще тетенька зинкина громко шевелилась и шумела: кажется, ей вздумалось подремать. С омерзением (— как и Митька много месяцев спустя —) Фирсов высунул голову в окно, но и тут его достигал задиристый голос Чикилева.
— «…не обидно мне, Николаша, стоять на своем уголке с протянутой рукою: не от слабодушия решился я на этот легкий и постыдный заработок. Все же каюсь (— лгать-то мне незачем… дохлый я, мятый стал!): купил я тут на-днях свежей клубнички крохотную коробочку, в четыре ягодки всего, шел по главной московской улице и ел на глазах у всех, а веточки сплевывал прямо на снег… И не оттого купил, что, дескать, достоинство свое восстановить хотел, а, просто, захотелось мне клубнички: так захотелось, что и заплакать впору! Старики, что беременные: и те, и другие одинакие вместилища человеческой немощи. Предлагали мне тут туфли какие-то шить, — сказали, что не трудно. Суди меня, как хочешь, а отказался я, хоть и пробовал для смеху. Не лезет у меня игла в войлок, да и все тут. Я ее пихаю, а она не лезет, хоть камушком заколачивай!»
В этом месте Чикилев пропустил немножко, причем помычал; Бундюков хохотнул, а Николка презрительно покачал головою.
— «…вот тогда и додумался я до нищенской точки, любезный Николаша. Каково мне было истории мои рассказывать, ежели в голове-то мараказия какая-то! Ведь я уже до двугривенного цену себе спустил, а потом и до гривенника докатился… до того дошел, что историю ветхого завета в комическом виде пересказывал. На извозчиков попал раз, на староверов: еле жив ушел. Ах вот, вспомнил кстати про туфли-то, Николаша! Бухалы называются, ночью по надобности сходить…»
— Небось, не бухалы, а бахилы! Так ведь их на покойников надевают? — сумрачно заметил Николка.
— «Если и тебе придется когда-либо встать на уголок по образцу родителя твоего, ты не теряй духу, ангелок мой. Не оставляя тебе ни кредитных билетов, ни поместий кавказских, ни мужиков крепостных, ни даже портрета дедушки, чтоб любоваться в моменты настроения, оставляю тебе добрый совет, на опыте испробованный. Ты встань этак на уголок и руку не вытягивай, как шлагбаум, а держи ее на животе, на животике держи, Николаша. Не трясись и не ори: нынче не верят ни стону, ни вздоху смертному. Лучше уж по-честному: выпять нелюдимые буркалы свои и смирно стой, будто любуешься вечерним воздухом, из жалости подавать станут. Контрреволюционнейшей этой добротетели не умертвить в человеках. Жалость к другим — к себе самому снисхождение. Ты попробуй, унизь себя разочек, а уж дальше как по маслу пойдет, — не нарадуешься… И обращение выдумай посмешнее. Я тут обратился к одному (— человек со штемпелем казенным на лбу!): — Товарищ-монархист, одолжите гривенник в долг, впредь до восстановления родины!.. — А он мне разом рубль отвалил, так ему понравилось. Из родительской любви дарю тебе и обращение это на украшение манюкинского рода…»
Слушатели находились в немалом удивлении, что этот веселейший человек, этот выпивоха и «безунывный старикан» Манюкин способен на такую мрачную ерундистику. Однако все, кроме Тани, смеялись.
— «Новые знакомые завелись в захарканном моем переулочке. По левую от меня руку стоит нищий военного происхождения, слепец Сергей Сергеич. Он и в самом деле слепой: я уж пытался, грешным делом, его расследовать — копеечки перед ним ронял. По правую же — барышня пятидесяти лет. Представь — Александра Иваныча Агарина кузина! Ветреная барынька эта, оказывается, влюблена была в меня на заре прекрасной юности, искала встреч со мною, даже хотела броситься в Кудему, когда я женился на матушке твоей. Не бросилась и кается доселе! Ныне она уж и пакеты клеила и еще что-то клеила, только уже как будто не пакеты… нет, опять пакеты! Не приспособлена, вытурили ее, вот и встала на уголок, но в шляпке и на шляпке, — представь, благородство какое! — потрепанная птичка! Потом еще одного на улице встретил: в турецком халате ходит, зарабатывает бородой (за длину бороды ему подают!). Не кто иной, Николаша, как сам генерал Толстопальцев (— тот самый петербургский флигель-адъютант, который все по Европе тосковал и либеральничал!). Я с ним разговорился, а потом вспомнил, как он пукнул однажды на званом обеде (— земские выборы были!), и расхохотался. Ты сам рассуди, ведь на триста персон, а он этаким манером! Смешлив я стал и неприличен, ангелок мой, да ведь кокетство мне уж не к лицу. Из лужи встав, и херувим чистым не останется, как говорит про себя сожитель мой Петр…»
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу