— Живите на здоровье. Я тут, вместе с вами, — говорит пахарь.
И, чуя его могучую поддержку, хлеба идут в рост, а над ними голубеет до звона чистое небо. Если пахнет северный ветерок, задохнешься от запаха шалфея, иван-да-марьи, горьковатой, дурманящей голову милой золушки степей — полыни, коварно красивого, приманчивого дурмана и его младшей сестры белены. Все цветет, цветет, цветет. И дурманит головы, бередит молодые сердца, застит глаза матовой поволокой.
Лишь короткая летняя ночь не знает отдохновения. Она давно растеряла тяжелые темные шали, широченные бархатные юбки, сотканную из блестящего черного конского волоса чадру. В спортивном костюме она мельтешит то на западе, гася загорелыми руками червонные краски заката, то на востоке — сама растворяясь, исчезая в червонных красках восхода. И не замечает ночь, что нива давно пошла в трубку, выметнула колос, и первая позолота коснулась ее остистой прически.
Но особого очарования полна для меня степь в раннюю осеннюю пору. Куда улетучилась первозданная дрема, завладевшая ею июльскими рассветами. Степь гудит, ликует — от горизонта до горизонта: то пошли в наступление Ефимушки на тракторах, на комбайнах, на жатках. Пшеница требовательно повелевает — поспешайте, поспешайте, поспешайте! Запах спелого зерна, бензина и разогретого работой человеческого тела клубится над степью. А по степным дорогам мчатся колонны грузовиков — к элеваторам, к зерноскладам, к железнодорожным станциям. «Хлеб идет... хлеб идет... хлеб идет!» — поют моторы, поют водители, поют девушки, стоя в кузовах машин по колено в зерне...
От вечерней зари и до утренней, от утренней и до вечерней я слушаю песню молодого, пропахшего хлебом и полынком, обожженного жаркими поцелуями солнца и окрыленного юношескими голосами труда (дорога от Новопетровска к элеватору проходит мимо Кудай-Куля) и сам молодею. Работе в саду приходит конец. Вот только осталось завезти соломы, укутать ею тоненькие стволики яблонь — от зайца, от мороза. И до свидания, сад, — до весны, до раскованной воды. Завтра, пожалуй, поеду к Ефимушке в бригаду. Раненая нога так разболелась — невмоготу. К ненастью. Верная примета. Да и в озере вода поменяла цвет. То был мягкий, теплый — голубая прозелень, а сегодня с утра отливает свинцовой синевой. И небо поднялось выше. Оно по-прежнему чисто, но нет той прозрачности, что позволяет видеть зазвездные миры, если захотеть сильно. В нем кружат журавли — в два яруса. Один, большой, нижний — по часовой стрелке, верхний, как бы вписанный в нижний, — против. Если долго-долго смотреть на их полет, то можно увидеть, как купол неба медленно вращается в двух направлениях. И кажется, не птицы, а небо роняет на землю извечно волнующий душу прощальный крик...
— Сергей Афанасьевич, Сергей Афанасьевич, — доносится до меня голос и, прежде чем я стряхиваю очарование журавлиной песни, на меня налетает Райча — раскрыленная, бронзовотелая, со своими невозможными ямочками на щеках. — Здравствуйте, Сергей Афанасьевич. Я к вам — попроведать. Сама. Правда, и Ефим просил узнать — как вы живете.
Она еще девочка, но уже и девушка, а не виделись мы с весны. Нет, не бывает малого времени. И отмеряет оно великой, необратимой мерой. Вот и Рая... Время жестоко глаголет ее устами:
— Вам здесь не климат, вы ужасно постарели! А у них на бригадном стане ансамбль песни и пляски выступал. Понимаете, из Молдавии. Не сидеть же мне дома. Там оказался такой плясатель (слово-то какое придумала— плясатель!), ужас как хорош! Столько мастерства, столько темперамента! Ефим, правда, не в восторге, ему больше понравилась зеленоволосая певица. В ее голосе много удали, говорит. А какая там удаль — жилы, как веревки, на шее напрягаются. Между прочим, мой братец опять предложил какую-то рационализацию. Дирекция поддержала.
Хорошо, что журавли кончили совещаться и улетели. Я все равно не смог бы слушать их. Голос Райчи завладел всем. Он звенит во мне, он летит над садом, вьется над дорогой, эхом отзывается за дальними сопками, колокольчиком рассыпается над неподвижной гладью свинцового озера, и по нему бегут свежие, как утренник, барашки.
— Раздельная уборка задерживала взмет зяби. Вот Ефим и предложил перепахивать между валками, не дожидаясь конца обмолота. Верно, здорово придумал?
— Отлично! — восхищенно говорю я, и мое восхищение все — без остатка сейчас относится к Райче. «Ни дать, ни взять — агроном», — думаю я, любуясь девочкой. Должно быть, я действительно соскучился по народу.
Читать дальше