Я не стал мешать молодой забаве. К тому же, грузовик, наполненный соломой, сердито урчал, и я, оседлав мотоцикл, пригласил водителя держаться моего следа.
* * *
Все это я вспоминаю, твердо решив поговорить с Якубенко. Не мог, не может мой Ефимушка идти по дорожке, которая неизбежно приводит на скамью подсудимых. Так я говорю Якубенко.
Мы сидим в жарко натопленной комнате одни: Феня в больнице на дежурстве.
— Что он тебе — брат, сват, родной сын? — миролюбиво разливает Степан чай по замысловатой формы чашечкам.
— А если б сыном был? Родным мне сыном?
Тягостное молчание. Слышно, как отходит парок от чашек, до краев наполненных густым горячим чаем. Якубенко ерошит густой припудренный снежком седины бобрик, с каменной решимостью роняет:
— Все одно, хотел обокрасть. Хотел!
— Степан, мы были фронтовиками. Погляди мне в глаза, Степан.
— Гляжу. — Взгляд его тверд. Никакого движения мысли. Одна каменная решимость — стоять на своем до конца. И я не выдерживаю этого взгляда, опускаю глаза и краснею, как если бы меня поймали при совершении грязного поступка.
— Вот так. Вник? — слышу я как бы со стороны голос Якубенко. — Ты и на фронте по-панибратски со всякой швалью обращался. В облаках летаешь. А мы живем на земле, грешной ее назвали неспроста.
Он торжествует победу. Многословен — от страха. Значит, во мне чувствует своего противника, а не в Ефиме. Ох, не скрутил ли он парня, не поймал ли на слове? И меня обламывает — больно щедр на угощение. Гудит:
— И что ты за человек? Меня с Фенечкой хотел разлучить еще на фронте. Я все знаю. А как мы живем? Попробуй найди дружнее советскую семью, чем наша. Я жене доподлинное счастье обеспечил. Ну и она соответственно дополняет. Вник? Не красней со стыда, я зла не имею. Но, промежду прочим, в памяти держу узелок. А как же? Все может произойти, как с этим бандюгой Моисеевым.
Чем сильнее клокочет у меня в груди ненависть, ярость ли, тем спокойнее речь, движения, ровнее голос. Только звон в ушах, только приступ головной боли. Но этого собеседник не видит, не слышит. Сейчас во мне бушует не только ярость, но и радость. И голос срывается от волнения, когда я говорю:
— А знаешь, Степан, ничегошеньки Моисеев не украл у тебя.
— Новый фокус, — робеет Якубенко.
— Да, да. И знаешь, как я узнал об этом?
Якубенко сводит брови, и они закрывают ему пол-лица. Сопит.
— Кто мог наболтать?
— Ты сам признался.
— Я?! Когда?.. То есть ты — слышь, говори, да не заговаривайся.
Хлопает дверь, и входит Феня — чем-то расстроенная, с утомленным увядшим лицом. Степан одушевляется, хотя растерянность цепко держит его в своих тенетах.
— Спроси у жены, она свидетель. Спроси!
— Вы о чем? — недружелюбно спрашивает Феня, высвобождая пушистую красивую голову из-под оренбургской шали.
— Вишь, адвокат нашелся, — горячится Степан. — Этого ворюгу Моисеева защищать вздумал. Вникла?
— Ах, оставьте меня. Без ваших вниканий тошно! — лениво говорит Феня и уходит на кухню, плотно прикрыв дверь.
Делать мне в этом доме больше нечего, и я поднимаюсь. Якубенко овладел собой, по-приятельски советует:
— Не сомневайся, тут все чисто сработано — комар носа не подточит. Тебя жалеючи, советую. Или мало мылили шею у Солодовой? — Он по-птичьи склоняет голову, широко улыбается. Он уже спокоен за свою судьбу. Он — великодушная натура — заботится о судьбе ближнего, о моей судьбе.
— Послушай, Якубенко, мы с тобой люди старшего поколения. Прошли сквозь такие испытания...
— Это верно, прошли огонь, воду и медные трубы.
— Восстанавливали страну, строили социализм, стоим на пороге коммунизма.
— Должны заложить к концу семилетки экономическую основу. И заложим!
— Заложим, — соглашаюсь я. — А душа?
— Какая душа? Чья?
— Моя, например. Ефима Моисеева. Твоя.
Наступает долгая пауза. В голове Якубенко происходят какие-то сложные процессы, потому что брови его то закрывают лицо, то сливаются с волосами, и тогда совсем изчезает лоб и видно, как двигаются его ноздри. Он вынул портсигар фронтовой поделки, достал папиросу. Осторожно разминает, и табачная крошка сыплется на скатерть, на блюдце, в чашку с недопитым чаем. Наконец он щелкает зажигалкой, тоже фронтовой, и скрывается в клубах дыма. Ему нелегко. У меня теплеет на душе, зарождается вера в то, что Якубенко преодолеет рубеж, поставивший его в ту новогоднюю ночь по ту сторону добра, и преступление не совершится. В конце концов, какое я имею право дурно думать о нем, подозревать в каких-то махинациях? Так много было дано нашему поколению и радостей, и тяжких очистительных испытаний. К чему подозрения? И этот сделанный солдатами портсигар. И зажигалка — не напрасно же он их хранит. Быть может, подарок тех, кто не вернулся домой. С Ефимом могло произойти недоразумение, натура он на первый взгляд неорганизованная, эксцентричная, что ли. Вот сейчас Якубенко все поймет и мы посмеемся над новогодним происшествием. А если надо, вместе сделаем внушение Ефиму. Заслужил — получи. В присутствии Алмы, чтоб больнее было. Да, вот так — начистоту. Но лучше, чтоб посмеяться. И все бы развеялось. Райча говорила: пришла телеграмма, через пять дней отец приедет. И Ефим встретит его. Завтра... нет, сегодня его выпустят. Извините, недоразумение произошло, молодой человек. Бывает в нашей жизни, к сожалению, еще такое. Извините.
Читать дальше