А нынче люди будто и не рады стаду, загоняют скотину спешно, молчком или со злой руганью — все будто озлоблены, что приходится заниматься своим домашним делом под чужими взглядами. А они, чужие, уже по всей деревне: идут по двое, по трое, а впереди, как вот и мы с братом, кто-нибудь из хозяев.
Еще издали мы замечаем у хаты отца: стоит, поджидает нас. По тому, как грузно повис он на широко расставленных костылях и как пристально уставился в нашу сторону, нам ясно, что он не в духе. Мы с братом опасливо переглядываемся, сбавляем шаг. Пленные, кажется, поняли, куда их ведут: приотстали, тихо поговорили о чем-то, потом опять пошли за нами.
У хаты мы останавливаемся.
— Вот, нам их Харитон велел отвесть, — оправдываемся мы перед отцом. Но он даже не посмотрел на нас с братом.
Отец, как и все фронтовики, ходит во всем армейском: защитная офицерская фуражка, хоть он и не был офицером, комсоставская гимнастерка, простые солдатские брюки, кожаный офицерский ремень с медной пряжкой, кирзовые сапоги на два размера больше нужных — иначе левый сапог не налезает на изуродованную ногу. Он все еще ходит на двух костылях и не обходится без них даже дома. Сейчас он тяжело оперся на костыли, отчего плечи поднялись несуразно высоко, как у горбуна. Из-под козырька низко надвинутой фуражки отец в упор смотрит на пленных. Серые его глаза сузились, потемнели, кожа на худощавом лице натянулась, губы плотно сжаты, ноздри раздулись — даже слышно, как он сопит.
Я не решаюсь встретиться с его взглядом.
Пленные стоят шагах в десяти от нас. Старый зыркает на отца, быстро что-то говорит своему напарнику и кивает в сторону выгона, где остались еще нерасквартированные. Длинный, видимо, не соглашается, устало мотает головой. Только теперь я замечаю, что он совсем еще не мужик, даже не бреется: на верхней губе и на подбородке у него белый пушок. Видно, он здорово уморился, пока прошел тридцать километров от Курска: стоит шатается, голова едва держится на длинной тонкой шее.
Я никогда и ни за что не признаюсь братьям, но в эту минуту мне жалко этих немцев, особенно молодого, мне вроде бы неудобно перед ним за отца. Я поглядываю на Петра: он со смелостью хозяина смотрит на немцев, спокойно ждет, что будет, — и мне становится ясно, что я хуже и слабее брата, хуже и слабее всех ребят в деревне, раз жалею сейчас этих гадов, а они убивали наших, они били отца в оккупацию и чуть не убили его на войне, убили на войне нашего дядю Степу, расстреляли в Ростове оставшегося на подпольную работу дядю Захара — брата покойной матери.
Я чувствую, как во мне тоже закипает ненависть к немцам, что поубивали столько наших, я со злобой смотрю на этого старого с носом и глазами кобчика и уже смело перевожу взгляд на отца: так им, мол, пап, и надо!
По другую сторону улицы у низенькой глиняной пуньки стоит наша соседка, тетка Пора, с любопытством наблюдает за нами. Тетка Пора — ровесница моему отцу, а кажется моложе его вдвое: прямая, статная, в новой черной фуфайке, в белом платке, лицом белая, сытая. Муж ее умер еще до войны — я его и не помню, сын служил в НКВД, но где-то в неопасном месте, каждый месяц присылал по одной, а то и по две посылки; зять еще служит в армии. Тетка Пора с дочерью и внуком живет после пожара в покосившейся пуньке — живет сытно, но тесно: к ней не поставят немцев.
— Гони ты их к чертям у рот! — громко советует отцу тетка Пора. — Ишь, выдумали: в хату их, сраных, пускать!..
Отец мельком смотрит на соседку, на нас, на немцев, отрывает от земли костыли — в какое-то мгновение мне кажется, что он бросится сейчас на пленных, — резко поворачивается кругом и через двор быстро уходит на огород.
Мы ждем, пока отец скроется в вишнях, киваем пленным и идем в хату.
Мачеха тетя Поля на кухне, трет картошку на хлеб. Она пристроилась в полутемном закутке между печкой и столом и трет стоя, низко переломившись над черной пустотой кадушки. Трет она быстро, ожесточенно, ее спина, плечи, голова упруго двигаются в такт движениям руки.
Мы с братом знаем, что тетя Поля злится на нас — и поделом: она пришла с плантации, где весь день обрезала свеклу, и вот теперь должна тереть картошку — целых четыре ведра, на них придется полрешета лузги и три-четыре пригоршни муки. «Ту, — сказала мачеха о Марусе, — черти молчком в Щигры укатили, а эти — это уже о нас, — не могли сами догадаться, во все носом ткнуть надо». Больше она ни слова не сказала нам. Тетя Поля живет с нами всего лишь один месяц и пока редко ругается на нас.
Читать дальше