— Дам.
— Тогда другое дело. Тогда конкретно. Вот запишите, можете прямо по телефону. У нас тут кабинет на двоих, а моя фамилия Лемешонок. Записали?
Вячеслав Иванович шел к выходу по длинному и удивительно скучному коридору, и ему казалось, что все встречные смотрят и думают: «Вор на вора пожаловался!» — потому что к прежним самообвинениям прибавилось теперь новое: он не только убийца, но и вор!
Он пытался отогнать эту новую мысль, пытался обвинять Лемешонка в формализме, в лени, в бездарности, но мысли возвращались к тому, что сам он во всем виноват: не тащил бы всю жизнь по мелочам, и вышел бы другой разговор, и была бы ему вера, а так…
Он один во всем виноват] Так виноват, что долг перед памятью и то выполнить не может, свои вины не пускают. И конец разговора с Лемешонком ничего не меняет: кому другому следователь поверил бы сразу, а он, Вячеслав Иванович, еще должен доказывать, что ему можно верить. Вот так, в его годы доказывать…
И когда шел по улице, все встречные читали его вины на лице, понимали его виноватую жизнь. Поэтому он постарался дойти переулками, но перекресток Садовой и Невского было не обойти, а он-то самый людный в городе— и все-все поняли, кто он такой: как тот пудель, который почуял запах вины и завыл. Только люди воспитаннее: чуют так же, но не подают вида.
Вячеслав Иванович боялся, что и Эрик отшатнется в испуге, но Эрик не предал: облизал всего — посочувствовал. А потом сел у ног и тихо подвывал.
Так они и просидели весь вечер. Несколько раз звонил телефон, но Вячеслав Иванович не подходил: кому он нужен, убийца и вор! Особенно он боялся, что позвонит Рита: ведь невозможно, чтобы он смотрел ей в глаза, он, который один во всем виноват! И как она не поняла до сих пор? Ну, теперь поймет… И крепла уверенность, что настоящий его отец — тот самый блокадный мародер. Доказательств никаких — а уверенность крепла.
Вячеслав Иванович сидел, не зажигая света, чтобы, если кто зайдет, не догадался по окнам, что он дома. Да и вины лучше видны в темноте. Вот они — выползают извсех углов… Ясно было, что ложиться спать нет смысла, но он все-таки лег — и продолжал считать вины лежа.
Но такова оказалась в нем сила автоматизма, что в пять утра он, как обычно, встал и выбежал.
Всю ночь падал снег, так что и на тротуарах было почтило щиколотку. Тем более — в саду. Бежалось тяжело. Эрик отстал уже на втором круге и занялся играми с садовой дворняжкой Альмой — счастливый, ни в чем ;не виноватый… Вячеслав Иванович упрямо наматывал: круг за кругом.
Как и всегда, в саду было еще совершенно безлюдно, зеленоватые ртутные фонари придавали тяжелому липкому снегу болезненный оттенок. Только перед задним фасадом Русского музея, где светили прожекторы, снег был синеватым — как бы выздоравливающим от зелености. А дальше, на повороте, фонарь и вовсе погас. Но темный участок дорожки Вячеслав Иванович пробегал так же уверенно: он мог и весь круг пробежать в полной темноте, потому что знал маршрут, как свою комнату, — со всеми поворотами, скамейками, выбоинами, катками, торчащими обрезками труб, на которых крепилось когда-то ограждение газонов.
Он бежал — и вины не то чтобы слабели, а словно бы рассеивались по кругу, не наваливались разом, — он бежал от вины к вине, и это было все же легче.
Там, в темном углу, вины как будто сгустились, выкристаллизовались и приняли форму неясных человеческих фигур, неподвижных и угрожающих, как на какой-то картине, где изображен путник на развилке дорог перед нелегким выбором. Как говорил Борбосыч? «Направо пойдешь… налево пойдешь…»
Ну что ж, все правильно… И когда, подсеченный подножкой, он уже летел в снег лицом вперед, он успел подумать: «Все правильно…»
Все правильно — фигуры тоже так считали.
— Он? Не промахнуться б!
— Он! Говорун. Он, конечно, он! Но когда зачастили удары по голове, удары под ребра, он понял разницу между болью физической и душевной. Попытался подняться, попытался спастись. Крикнул изо всех сил: «Эри-ик!!» — но прозвучало слабо, потому что лицо вдавили в снег. А подняться было невозможно— легче умереть, чем подняться. А хотелось жить! Несколько последних дней жизнь казалась в тягость, а тут, на краю, захотелось, как никогда! Только бы жить! Никакой вины! Никакого горя! Жить!
А жить уже было невозможно. Жизни уже не было — только боль. Голова! Спина! Живот! Весь он — одна боль!
И провал…
… Белый потолок — как чистая страница. Ни мыслей, ни даже определенных чувств — но ощущения. А ощущения — уже жизнь.
Читать дальше