— Нет, не выйду.
Хотелось одного: чтобы Борбосыч поскорей ушел.
— Тогда выйдешь вон. По статье. А то с привлечением.
— Уходи поскорей. А то Эрик — он сразу чувствует.
— Значит, налево пойдешь… Ну, давай. Не знаю теперь, когда и увидимся: из дорогой нашей «Пальмиры» тебя теперь попросят за твои художества, я думаю. Чао! Желаю счастливо бегать, сохранить здоровье. Только смотри, не споткнись нечаянно.
И Борбосыч легко повернулся и пошел легкомысленной походкой, странной для его комплекции.
Нет, неправда, что речь Борбосыча касалась Вячеслава Ивановича меньше, чем писк комара! Очень касалась! Ведь почему он явился? Потому что был уверен, куда пойдет Вячеслав Иванович. А уверила его вся прошлая жизнь Вячеслава Ивановича. Ну, правда, в крупные дела он никогда не вмешивался, благоразумно держался в стороне, хотел спать спокойно. А то, что с каждой смены и себе на еду, и на торты клиентам, — это не считается? По Борбосычу и вышло, что считается, Борбосыч сосчитал. Сосчитал, выждал момент — и пришел… А если бы никогда ни крошки?!
Как сейчас хотелось, чтобы ни крошки! Крошки. Если с каждой смены хоть по килограмму — а ведь обычно больше! — да смен сто пятьдесят в год, да двадцать лет: тонны три крошек!
Как стыдно! Пачкался, пачкался всю жизнь — вот и получил. А еще считал себя лучше Борбосыча, примазывался к честным людям… Самообвинения громоздились друг на друга, грозили раздавить совсем.
А если бы никогда ни крошки! Тогда бы получилась совсем другая жизнь. Тогда он не был бы во всем виноват, тогда Алла бы сейчас жива. Да-да, крошки эти тоже убивали Аллу. Потому что все вместе, все связано: если уж нечистоплотный, если уж не моешь руки, чтобы не прилипли крошки, то теми же руками берешь себе очередных беженетов — и привыкаешь обходиться без любви. Не привык бы к крошкам, не смог бы привыкнуть к Ларисе с Петра Лаврова!.. И Борбосыч это прекрасно почуял: потому и пришел к нему искусителем, что Вячеслав Иванович жил так, что мог и в крупную аферу влезть, и Аллу убить… Да-да, Борбосыч это чуял…
Когда Вячеслав Иванович добрался до понимания этой неизбежной связи, воспоминание о визите Борбосыча сделалось уж вовсе невыносимым. И как уверен, ворюга, что может спать спокойно, что неуязвим! «Без свидетелей… если не магнитофон в коробке с ваксой…»
Нет, не оттого уверенность Борбосыча, что без свидетелей. А оттого, что знает точно: в худшем случае Суворов промолчит. Промолчит — и не больше. Не побежит в милицию. Всей своей жизнью, всеми тоннами вынесенных крошек доказал, что не побежит!
И не побежал бы — если бы Борбосыч со своей самоуверенностью, безнаказанностью не стал уже казаться пособником в смерти Аллы. Это не вмещалось ни в какую логику — и с каждой минутой становилось все несомненнее Вячеславу Ивановичу! Самим существованием! Потому и Старунский гоняется за интеллигентными конвертами без марок, потому и сам Вячеслав Иванович со своими крошками — потому что есть на свете процветающий Борбосыч! Так и получилось само собой, что разоблачение Борбосыча вдруг разом вошло в долг Вячеслава Ивановича перед памятью Аллы.
Правда, тут же оказалось, что Борбосыча защищает и укоренившийся с детства предрассудок: что жаловаться, доносить — позор. Предрассудок, возведенный в детдоме в жестокий закон: ябед там презирали и беспощадно били. Тогда это казалось Славе Суворову бесспорно справедливым. Сейчас он в этом усомнился. Был у них мальчик по имени Веня — маленький и хилый даже среди не пышущих здоровьем послевоенных детдомовцев. Прозывался он Клячей. За что его невзлюбили, Слава и тогда не знал. Скорее всего, в них бушевал жестокий детский инстинкт, заставляющий гнать слабого. К тому же Кляча иногда писался по ночам. Кто его не шпынял, кто не бил мимоходом! И Слава в том числе. Ему не приходило на ум, что Кляча чувствует то же, что сам он чувствует, когда попадается в плохую минуту под руку Царю Зулусу, — или даже вымещал на Кляче то, что терпел от Зулуса? Столкнуть Клячу в грязь считалось вполне естественным и остроумным. Взрослому и вообразить трудно весь беспросветный ужас, в котором живет такой отверженный и гонимый. Взрослого все же защищает закон, мальчишку — нет, потому что закон олицетворяют как раз взрослые, а пожаловаться им невозможно. И Кляча не жаловался: он знал, что будет только хуже, гораздо хуже!
Однажды Слава для смеха вылил Кляче за шиворот чернильницу — и Клячу же вдобавок наказали, за то что не бережет казенное белье, которое покупается на народные деньги, а народ и так во всем себе отказывает, восстанавливая разрушенное войной хозяйство… Кляча не выдал — и никому не показалось это геройством, никого не усовестило… До чего же стыдно вспоминать! И как был бы прав, каким настоящим героем стал бы Кляча, если бы пожаловался! Как позорен этот детский закон молчания, ничем, по сути, не отличающийся от закона молчания мафии, и как прекрасны и мужественны ябеды! И если бы Вячеслав Иванович сейчас поддался предрассудку, счел бы позором заявить в милицию, он бы уподобился бедному Кляче, которому более сильные негодяи могли безнаказанно лить чернила за шиворот.
Читать дальше