Почти всю ночь просидел он, кутаясь в халат, у камина. Александра Данилыча знобило. Он смотрел на кроваво-красные угли, и в душе поднималась волна злости и ненависти к Петру — этому худому большеглазому мальчишке с ехидными, как у отца, губами. И это его повелитель! По его слову ему, Меншикову, могут отрубить голову, могут четвертовать, колесовать! Господи, как несправедлива судьба! Что сделал этот недоросль для себя, для отечества?! Какими заслугами завоевал он страшное право вершить судьбы людей?! Никакими. Родился — и все. Власть, всемогущество, даже слава пришли к нему вместе с его именем. А родись этот Петр таким же безродным, как Алексашка Меншиков, подох бы в дерьме худым мужичонкой, промаявшись в жизни оборванным, голодным, всеми битым и оплеванным — и не пискнул бы. И вот перед таким-то человечишкой должен сгибаться в поклоне он, Александр Данилыч Меншиков, своим трудом, умом, отвагой поднявшийся до невообразимых высот — даже империей правил в отсутствие великого Петра… Ах, как несправедлива судьба! Если бы не проклятый сейм — это безмозглое стадо баранов, не утвердившее его, Меншикова, Великим Герцогом Курляндским, был бы он, Александр Данилыч, сейчас сам государем, пошел бы войной на венценосного мальчишку Петра, наступил бы сапогом на его цыплячью шею, заставил бы слизывать пыль с сапог своих. Проклятое Алексеево семя! Надо было уничтожить его в малолетстве, когда избавились от его отца-иудушки… Ничего, еще не поздно. Гвардия со мной. Отпрошусь в Малороссию, в армию, и тогда пройдусь по России, как некогда прошелся по Эстляндии, Курляндии и Польше. Не опередили бы только. Не должны, Остерман предупредит, если враги замыслили что-то, да и удержит их на первых порах. Хоть и осмелел барон, дерзить начал, в последний разговор намекал на кого-то, что не его, Остермана, четвертовать, дескать, надо, а есть-де кое-кто повыше и поподлей: не я ли? Но супротив меня не пойдет, нет! Слаб, ничтожен, тени моей боится, дружбы ищет. Со временем его, конечно, надо убрать от государя, чтоб слишком не возгордился, а вот Долгоруких завтра же от Петра оторвать следует, мальчишка — тряпка, всех слушает, всем верить готов… Придется с ним поласковей быть, где надо, и поклониться. Противно, но делать нечего, придется на время затаиться, не впервой.
Он зябко поежился, закурил любимую глиняную трубку, сделанную и подаренную Петром Первым, прикрыл глаза.
«А ежели вдруг призовут все же к ответу? — думал Александр Данилыч, почти успокоившись. — В чем обвинить могут? В тайных сношениях со Швецией? В попустительстве, когда закрыл глаза на присоединение ее к Гановерскому союзу? Докажу, что невиновен. В ослаблении надзора за датской политикой? Кто это докажет? В том, что единолично указы отдаю? На то воля Петра Великого и Екатерины были. В лихоимстве? Эка невидаль. А кто не берет?! Один Петр был безгрешен, так и то потому, что у него вся Россия. Кто ж у себя же для себя же тащить будет? А прочие все хапают. Дорвутся до власти, как до кормушки, и ну набивать карманы. Так было и так будет, — он зевнул, — для того и живем. Отбрешусь», — решил Меншиков и пошел спать.
Но спалось ему плохо. Всю ночь виделся покойный император Петр, страшный, синий, оскаленный. Он хохотал, грозил пальцем и то разрастался до неба, то сжимался, делался маленьким, как карлик, и хихикал, гримасничал, корчил рожи.
Утром восьмого сентября, в пятницу, в день рождества богородицы, Александр Данилыч, невыспавшийся, злой, разбитый, угрюмо пил кофе. Светлейший князь совсем расклеился, его кидало то в жар, то в холод, жгло горло, и слезились глаза. Надо бы лечь в постель, принять рому с перцем и медом, да где там. До того ли.
«Поеду в гвардию. Следует приготовиться».
Он приказал закладывать лошадей и хотел уже вызвать камердинера, чтобы начать одеваться, но дверь распахнулась, и без стука вошел Вольф с выпученными глазами.
— Ваша светлость, — шепотом доложил он, — там майор гвардии генерал-лейтенант Салтыков пришел. Допустить требует.
«Вот оно. Опоздал!» — обомлел Меншиков.
— Зови, — тоже шепотом приказал он.
Генерал Семен Салтыков, краснолицый и важный, торжественно вошел в кабинет.
Меншиков вцепился в край стола, подался вперед. Салтыков, встретившись на мгновение с ненавидящими и умоляющими глазами генералиссимуса, смутился, неуверенно поклонился, но потом опомнился, приосанился. Достал из-за красного обшлага бумагу, облизнул толстые губы.
— Светлейшему князю Меншикову от его императорского величества указ, — Салтыков откашлялся и значительно посмотрел поверх бумаги на того, перед кем вчера еще трепетал.
Читать дальше