Оксана нарвала цветов и, усевшись рядом с братом, свесив ноги над обрывом, стала плести венок. Длинные тонкие брови ее то озабоченно хмурились, то высоко приподнимались; слегка тронутое солнцем, белое лицо приняло сосредоточенный вид, и, глядя на него, можно было подумать, что она не цветы разбирала, а плела тончайшие кружева. Тихо-тихо Оксана что-то напевала.
— Аксюта, а ты спой, как надо, — попросил Леон.
— А как надо? — не отрываясь от цветов, спросила она и, не дожидаясь ответа, сильным грудным голосом запела:
Что так задумчиво, что так печально,
Друг милый, склонила головку свою?
Или в груди твоей смутно и тяжко?
Так почему ж ты скрываешь тоску?..
— Вот это по-нашему, — чтоб все слыхали! Только я что-то не уловлю эту песню, — Леон пытался воспроизвести на гармошке мотив и не мог.
Оксана рассмеялась.
— Это романс. На гармошке у тебя ничего не получится.
И снова звуки ее голоса понеслись над речкой, над левадами, эхом отзывались в вербах, рощах, и рощи ожили и запели человеческим голосом.
Леон с любовью наблюдал за нею, за проворными движениями пальцев, слушал ее звенящий колокольчиком голос, и ему не верилось, что перед ним действительно сидит его родная сестра, — до того все казалось необычным. Он взглянул на свои короткие, грубые сапоги и на ее дорогие туфли, сравнил серые, по-цыгански нависшие над голенищами шаровары с ее нежнейшей белизны платьем, даже носа своего коснулся, такого же прямого и тонкого, как у нее, и с горечью подумал: «Одна мать родила, да не одна одевала».
Оксана запела другой романс, но Леон не слушал уже, а слегка впалыми, обрамленными синевой глазами задумчиво смотрел куда-то на мглистую степь, на маячивший ветряк за хутором. Когда же он, Леон Дорохов, заживет по-человечески? Неужели весь свой век он будет завидовать чужому счастью, и оно будет лишь маячить перед его глазами, как тот ветряк на бугре, а наслаждаться им будут другие? Об этом в который раз думал Леон, не видя впереди ничего хорошего для себя.
— Что с тобой? — спросила Оксана, оборвав. пение. — Ты как будто грустишь? Не люблю, когда грустят.
— Так, смотрю на тебя и радуюсь, что ты такая… красивая, — ответил Леон и сел, достав купленные по случаю приезда Оксаны дешевые папиросы. Помолчав немного, он продолжал — А жила бы ты на хуторе — кизяки бы босыми ногами месила, снопы руками вязала и была бы… не такая. А может, и батрачила бы, шею гнула на богатеев, как и другие.
Он говорил медленно, с какой-то неясной завистью и укором, и в голосе его чувствовалась тоска.
Оксана не проронила ни звука. Состояние у нее было такое, как если бы ее обвинили в чем-то нехорошем. Она росла, жила и воспитывалась, приученная к мысли, что рождена богатой и счастливой. Теперь она знала, что мир, в котором она выросла, который считала своим, — это не мир ее родных, что он глубоко чужд им и недоступен. Но зачем Леон напоминает об этом? Зачем корит ее и не хочет понять, что ей тяжело слушать это, что ей тоже, как и ему, хотелось бы видеть своих родных сытыми и одетыми, образованными и счастливыми? Ведь ее именно ради того и отдали на воспитание состоятельным людям, чтобы она не знала горя. А Леон как будто недоволен, что она стала такая. Оксана низко склонила голову, чтобы скрыть навернувшиеся на глаза слезы.
— Что же ты плачешь? Вот чудная! — взглянув на нее, усмехнулся Леон. — Радоваться надо, а она плачет.
— Радоваться… — глухо повторила Оксана. — Чему радоваться? Тому, что я живу в роскоши, а вы в нищете? Ах, лучше бы меня не отдавали богатым людям! Да, я радовалась, когда не знала, кто я. Теперь я знаю, что я чужая и здесь, и там — в обществе богатых людей, среди которых росла и воспитывалась. Как же мне жить? Где? С кем?.. Ты не представляешь, как мне тяжело. Здесь, на хуторе, я родилась, здесь меня любят сердцем, но я не могу здесь жить, потому что ничего хуторского делать не умею. Куда же мне деться? Я готова хоть сегодня сбросить с себя эти дорогие наряды, но что я без них? Ах, лучше бы не отдавали меня на воспитание, — произнесла она с тоской в голосе, — я по крайней мере знала бы, как мне жить!
Леон уже и не рад был, что так неосторожно высказал ей свои мысли, и виновато проговорил:
— Ну, не надо волноваться, Аксюта… Ты — наша, и мы ничего плохого про тебя не думаем и не корим. Я пойду на самую черную работу — была бы ты счастливой. А от правды все одно никуда не денешься.
— Лучше не знать этой правды, так легче было бы жить, — задумчиво проговорила Оксана.
Читать дальше