— Спасибо за добрые слова, Сергей. Было время, когда я пытался пробиться. Но, наверное, тогда я плохо писал… конечно же, плохо, только начинал еще. А может быть, у меня не хватило настойчивости… Знаешь, это унизительно предлагать свои вещи, добиваться, чтобы их оценивали как товар — пойдут они ли нет. Это все равно, что предлагать на распродажу самого себя. В общем, я не сумел, потерял веру в себя, приехал в Каменск. Но не писать я уже не мог, да и сейчас не могу… стал работать для себя. Это ведь тоже неплохо. Во всяком случае лучше, чем пустота. Уметь заполнить себя — необходимость для каждого из нас. А сейчас… сейчас работа для меня ценнее признания. Сама работа. Она стала моей жизнью, самым радостным и значительным в жизни. И мне хочется сохранить возникшую веру в самого себя, так трудно приобретенное душевное равновесие. И потому уже не хочется открываться перед другими. А если прекратится, разрушится то, что я имею? Навсегда прекратится. Что я тогда получу взамен? Развалины? В моем возрасте не хватит сил все создавать сначала, с нуля.
— Но почему вы считаете, что непременно «развалины»?
— Я вовсе не считаю так. Это опасение. И оно вполне естественно в моем положении. Ты молод, Сергей, и ты не согласишься со мной… Но мне уже нельзя рисковать. Ведь мне надо рисковать не своими работами, а собой, своим способом мыслить, ощущать жизнь…
В комнате понемногу темнеет. Где-то за пределами дома и города закатилось сегодняшнее солнце, и день угасает в окнах, теряя краски, суживая пределы видимого.
Куличков молча, не двигаясь лежит в своей постели.
— Можно я зажгу свет?
— Да, конечно, — отзывается Куличков. — Я совсем забыл о нем.
Лампочка, ярко вспыхнув под потолком, освещает комнату, картины на стенах, лежащего в постели хозяина и меня, включившего свет.
— Странный у нас разговор, — произносит Куличков. — Ненужный для тебя.
— Нет, почему же, — возражаю я. — Ведь я уже не мальчик. И я рад, что вы говорите со мной, как с равным.
Куличков поворачивается ко мне. При ярком свете становится видной темная щетина на его осунувшемся лице. Какой он слабый и беспомощный. И каким неоправданно большим и безобразно сильным кажусь я сам себе рядом с ним.
— У вас все будет хорошо, Павел Борисович, — говорю я. — Вот увидите. Когда я в следующий раз к вам приду, вы будете чувствовать себя лучше. И мы пойдем с вами в сад глядеть, как цветут яблони.
Куличков молчит, и я вижу, как глаза его наполняются слезами.
— Я много жил, много видел, — слышу я его трудный тихий голос. — Какие только неприятности не причиняли мне люди! И пренебрежение, и насмешки, и подлость… все довелось испытать. Жизнь меня никогда не баловала. И это неудивительно — слишком я не приспособлен к ней, слишком другим, чужим казался окружающим. Но знаешь, Сергей… я всегда говорил себе и хочу сказать тебе сейчас — никогда не презирай человека… каким бы он ни был и как бы он плохо к тебе ни относился. Над человеком можно посмеяться, можно в чем-то им даже пренебречь, с ним можно и нужно бороться, если он враг… но презирать человека нельзя. Все мы несовершенны (О, как мы еще несовершенны!), и потому нам часто бывает трудно вместе. Но все-таки мы лучше, выше, благороднее, добрее, чем кажется со стороны. Если ты поймешь это, если сумеешь быть таким, твоя жизнь будет правильной.
Сквозь отворенную дверь со двора тянет в комнату прохладой. Разговор наш завершается, не исчерпав себя.
— Спасибо, что навестил, — говорит мне Куличков. — А теперь иди, устал я. И свет выключи.
— Хорошо, Павел Борисович, я пойду.
Я выключаю свет и, оставив Куличкова одного в погрузившейся во мрак комнате, ощупью, будто слепой, выхожу во двор.
8
В темноте наш ярко освещенный дом напоминает корабль, плывущий в ночном непроглядном море. На веранде меня встречает Игонин. Он без пиджака, в черной спортивной паре и в шлепанцах с ноги моего отца. Вид у него непривычный для меня, домашний. Он словно всю жизнь живет в нашем доме и ничего, доволен своей жизнью. Только большие, в светлой оправе очки выдают в нем человека чужой, не комлевской породы.
— А, Сергей… наконец-то! — восклицает Игонин таким тоном, будто давно уже с нетерпением ждет меня и вот теперь осчастливлен моим появлением.
— Верочка, — кричит он в глубину дома, — Сергей пришел!
В голосе Игонина, в его улыбке, сопровождающей-голос, звучит и видится внимательность, предупредительность, но не прежняя, выжидательная, а новая — спокойная, родственная, даже как будто хозяйская: вот, дескать, Верочка, еще один гость пришел… впрочем, нужный, обязательный гость, которого следует принять лучше, чем остальных. Это так поражает меня, что я и в самом деле чувствую себя чужим, гостем в родном доме и с удивлением оглядываю человека в шлепанцах отца, по-хозяйски встречающего меня.
Читать дальше