Жадно и свирепо хрустя сухарями, глотая нежно скользкие и живительные куски грибов, студент говорил с грустью:
– Ну, до чего ж этот сухарь едок, до чего ж зло едок!..
И, съев за один присест всю трехдневную порцию сухарей, студент сказал:
– Так я же абсолютно здоров! Мне надо было в лес попасть. Это и есть термометр жизни.
Сергей Сергеич радостно рассмеялся:
– Как вы сказали, Валерьянов? Термометр жизни? Очень хорошо определили. Именно, и вы и я, оба измерили температуру нашего духа. И оказалась – нормальная. Так тому и быть!
Часов в десять вечера они нашли машину врача около больницы. Появился Афанасьев, сутулый, утомленный, «наработавшийся, батенька, до самой макушки». Он сел к рулю и всю дорогу рассказывал о том, как самоотверженно работают доктора в районных больницах и как трудно добиться от них – «в силу этой самой самоотверженности» – точных данных о их работе.
– Молчат. Я им кричу: «Да говорите же! Страна должна знать!» А они мне: «Страна должна знать о фронте, а мы – тыловые». Все, говорю, одинаковы! Да говорите же!.. – кричал он, наклоняясь к уху Сергея Сергеича, словно тот был одним из районных докторов. – Помимо страны, с меня и Наркомздрав требует.
Избела-желтоватый свет фар освещал фиолетовую дорогу, раскидистые березы, которые казались оснеженными, телегу, студеные глаза коня, трактор с гусеницами, похожими на меховой воротник от клейко приставших комьев глины, темпераментный грузовик, застрявший в канаве, и поблекшего шофера в фуражке, люто сдвинутой на ухо.
Сергей Сергеич слушал, дремал, и, хотя слышал все, что говорит врач, ему снилась «кухта» – рыхлый снежок от испарений и туманов, пристающий к деревьям; снились дороги, какая-то песня, какие-то всадники, поднимающие легкий ветерок, от которого кухта хлопьями валит с деревьев; снилось и детство, отец, бородатый преподаватель естествознания в школе, объясняющий ему, что такое «кухта», откуда и почему она нависла на деревьях так многолико и стооко…
Очнулся он от дремоты уже на заводе, где устанавливались «решетки Румянцева» под «котел Румянцева» производительностью 180–190 тонн пара в час. Сергей Сергеич стоял позади Румянцева, глядя ему в черный, блестящий и мокрый от напряжения затылок. Румянцев, положив на колено лист кальки, что-то объяснял кочегару, одетому в брезентовый лазорево-синий комбинезон и широкую кожаную шапку, слезавшую ему на уши. Голос у Румянцева жгучий, розовый, радостный, и весь он – радостный, жгучий, розовый, так что Сергею Сергеичу несколько неловко стоять возле него: он сам себе кажется прозаичным и мелким. «Решетка» – большое и длинное сооружение, вся так и сверкает жемчужными кнопками, регуляторами с кругами и делениями, искрометными, тесно соприкасающимися колесами, иглистыми валами и колосниковым полотном, которое от угля кажется мохнатым и пушистым. Похлопывая кулаком по этому полотну, Румянцев сказал:
– Семьдесят три решетки в семидесяти трех предприятиях города. – Начертив эту цифру рукой в воздухе, инженер продолжал: – Завтра ровно в одиннадцать пятнадцать утра. Топливо полностью выгорает, шлак механически сбрасывается в бункер – аэрозолей нет!.. И не нужны никакие фильтры и прочее… А главное, вместо пятнадцати кочегаров – один. Из пятнадцати мы освобождаем четырнадцать, штука?
Взяв под руку Сергея Сергеича, он ведет его в свой кабинет. Здесь он садится за стол против Сергея Сергеича и, ласково улыбаясь, смотрит, как тот крутит свою папироску.
– Плохо крутите, – вздохнув, сказал инженер. И, взяв портсигар, он в одну минуту накручивает десятка два папирос. – Курите, пожалуйста.
Сергей Сергеич неловко пыхтит. Он не знает: что ему, раскручивать эти папироски или, черт возьми, закурить? Не знает он, зачем Румянцев пригласил его в кабинет и зачем прислал записку, прося зайти в любое время дня и ночи.
– Бывали вы на Севере? – спросил Румянцев.
– Вам ведь, наверно, известно, что я никогда не выезжал из нашего города, – сконфуженно прошептал Сергей Сергеич, сам не понимая, чего он конфузится.
– Значит, не появлялось потребности от чего-то… вроде непреложной истины… отделаться?.. А я почему спросил? На Севере есть береза, называют ее кустовой. Растет она по болотистым и холодным местам кустом, не образуя высокого свода. И, когда делается ей особенно топко и холодно, мечтает она о переезде. Но ясно, ехать не может.
Встав, он сказал громко:
– А я – уезжал! Не понимая того, что я представляю из себя кустовую березу. Душа моя – в холоде и топкости. И не оттого, что топкие и холодные окрестности, а оттого, что любовный фонарь унесен другим. И даже не фонарь, а солнце. Солнце у меня взял другой! В остальном я развиваюсь совершенно нормально. Здоров, силен, приношу известную пользу, котлы и решетки, видите, выдумал, но вот в личном счастье незадача одолела. Так хожу, работаю, ем – все нормально, повторяю, а увижу ее – и душа превращается в кустовую березу. Унизительно?
Читать дальше