А я страдал от обиды: кто меня сделал таким? Война, голод? Но другие не заболели… Значит, раньше уже было что-то во мне, я носил в себе свою болезнь. Она досталась мне от всей моей жизни, с первого дня. Я никогда не мог приспособиться, как многие другие, взять чужое, выплакать лишний кусок хлеба. И за это мне будут теперь ломать ребра, пытать, мучить, чтобы потом, если я выживу, до конца дней своих помнил великую истину: «Своя рубашка ближе к телу».
Я откинул одеяло, встал. Распахнутая форточка выхолодила палату, — как окунулся в ледяную воду. За окном индевели сосны, иней лежал на дорожках, крышах, на песке берега; от него, казалось, побелела Зея. Размялся немного, почувствовал тянущую пустоту в животе: клизма прекрасно очистила меня. Где-то глубоко, под левой лопаткой, остро кольнуло, как свежий порез, и я сказал:
«Решено. И не хнычь, не слушай Голявкиных — с их животами любых бацилл можно переселить. Кумыс тоже только им на пользу. А тебе надо сразу: вытерпеть — и позабыть себя прошлого, или — погибнуть. Главное, не надо дрожать, будто ты очень ценный, и по тебе зарыдает весь народ…»
Медленно, без стука, открылась дверь, и в ней из полутьмы коридора проступила официантка. Надя с подносом впереди себя. В белом чепчике, белом переднике, с румяными, словно подкрашенными щечками, — на дворе, должно быть, холодно, — она напомнила мне мою младшую сестру, ученицу четвертого класса в выходной форме. Сказала тоненько: «Доброе утро», прошла к столу, составила два сырых, зарозовевших на свету яйца в глубоком блюдце, полстакана смотаны, маленький кусочек хлеба с маслом и стакан чаю.
— Кушайте. — Постояла, опустив рыженькие ресницы. — Вам только это…
— А кумыс?
Надя глянула — я не улыбнулся, — серьезно ответила:
— Не прописано.
— Голявкину пожалуюсь.
Надя еще раз глянула, сказала сочувственно, но строго, как, ей казалось, говорят с больными врачи:
— Потерпите. Потом все можно будет.
— Спасибо.
— В обед бульон принесу… — Она не договорила, поняв, что обед пока не интересует меня, опустила в руке поднос и, четко выговорив: — Всего вам хорошего, — поспешно, с облегчением покинула палату. Для нее, пожалуй, не было ничего более страшного, чем больше минуты провести наедине с мужчиной. Смешная: какой же я сейчас мужчина!
Выпил яйца, ругнув Надю (не принесла соли), съел сметану и бутерброд, выдул в один прием чуть тепленький чай. В животе не стало полнее, зато есть захотелось по-настоящему. Удивился: оказывается, меня уже немного подлечили — душа побаливает, а животу пищу давай. Или так всегда — в каждом из нас два существа живут: один из чистого духа, другой — из плоти.
Приблизился к двери: всеми тремя этажами говорил, кипел, двигался санаторий. Он был похож на утробу огромного механического существа, переваривающую людей. Вспомнил: выходить мне нельзя. Запрещено и меня навещать. А почему? Чтобы не расстроить как-нибудь или не развеселить? Может быть, больному перед операцией надо думать только об операции — легче будет потом хирургу? Переболеет заранее — на настоящую боль силы не останется… Повернул назад, прошагал к подоконнику. «Тубики» еще не выползли на белые дорожки, не просочились под сосны (до обхода многие отсиживаются в палатах), — и лес был чист, одинок, как в доисторическую эпоху; дорожки протоптали какие-то тоже вымершие теперь млекопитающие. Для полной убедительности туча закрыла солнце. Я побродил от стены к кровати, считая шаги, а когда опять подошел к окну, — глаза резанул белый свет от песка внизу. Почудилось, что в три минуты земля покрылась снегом. Даже холодок пробежал по коже.
Мне сделалось хорошо оттого, что я умею так резко, неожиданно для себя видеть. Могу вздрогнуть, испугаться, и это вдруг переменит что-то внутри меня, обострит чувства, и после я живу легкой, чутко настроенной на все живое и сущее жизнью. В такие минуты я понимаю: это как раз и есть то, ради чего рождается, хочет выжить, мучается на земле человек. Прикосновение к себе — высшему.
Подошел еще раз к окну, глянул. Песок погас. Зато вода Зеи, просвеченная до желтого дна, лежала потоком неколотого льда; кажется, можно было ступить на нее и, как Иисусу Христу, перейти на другой берег. Я бы, пожалуй, ступил, если бы вот сейчас, мгновенно очутился у воды… Отошел к кровати, сел, совсем облегченно вздохнул: «Все. Я не боюсь».
И заспешило время. Оно не было отделенным от меня, и потому я не ощущал его тяжести. Дул, затухал, снова рождался ветер, смещалось вправо на небе солнце, старели сосны, и в каждую новую минуту в моем окне текла новая вода Зеи. Я вспоминал, думал, сопоставлял, подводил черту перед этим, сегодняшним днем: завтра начнется другой отсчет моим дням, моему движению по жизни. И много раз, настойчиво и внезапно, приходил мне на память давний случай. Почему-то именно он. Это так же необъяснимо, как то, что, глянув в окно, я прежде всех других сосен вижу одну, стоящую слева от аллеи, за двумя другими, и похожую больше на скудную северную елку: ветки у нее короткие, косо свисают книзу. Не самая рослая, не самая красивая, но чем-то, наверное, особенная.
Читать дальше