— Артемий, довольно! — сказала жена и взяла Голявкина под локоть. Он послушно поднялся, протянул мне пухлую белую ладонь.
— Успеха, голубчик. А кумыс пейте. Я создам когда-нибудь лечебницу «Голявкин и К°» — Голявкин и кумыс. Самых дохлых буду отпаивать.
Они пошли плечом к плечу два антипода, два непохожих человека, как-то сумевших встретиться в безмерной неразберихе жизни, чтобы уравновешивать друг друга. А может быть, и на беду друг другу. У них нет детей, и красивая диетсестра никогда не улыбается, — будто раз и навсегда ее такой сотворили. Не уничтожились ли они взаимно?
После обеда я опять до устали бродил по лесу и совсем не думал о завтрашнем дне, словно его никогда у меня не будет. Не верил в него и все: мне было так легко, безболезненно, вдохновенно, что в какое-то мгновение захотелось тайно покинуть санаторий, сесть в поезд и уехать домой. И когда я вернулся в палату и сел писать письмо матери, я не верил, что будет «это» завтра. И письмо я начал словами: «Здравствуй, мама! У меня все хорошо, ничего опасного, скоро вернусь…»
Впрочем, я ей всегда так писал: из ФЗО, с места своей первой работы, из армии. Она у меня уже в сорок лет старушкой была — от долгой скудной жизни на Севере, от непрестанной работы, от пьянства отца и тоски по родине, оставленной навсегда. После ей легче стало: подросли дети, на хлеб карточки отменили, одежа кое-какая завелась, огород для картошки прикопала, войны пока не предвиделось, — но вернулся я со службы с дыркой в легком. Не воевал — и прострелянный. И опять заботы, непрестанные старания, угождения и мольбы теперь о моем выздоровлении: в церковь решила ходить… Я бы никогда не смог написать ей правду, — а и кто пишет правду матерям? — лучше сразу ей узнать о самом худшем, чем постепенно истаивать. Но сегодня я не обманывал ее: я просто не верил в свое «завтра».
Даже когда старенькая няня, ласково заговаривая меня (чтобы я не очень стыдился), сделала мне клизму и потом дежурная сестра принесла снотворное, — все равно не замутилось во мне мое неверие.
Я ощутил у себя подмышкой резкий холодок, понял сквозь сон, что уже утро. И, как всегда, по стойкой привычке человека, которому мало пришлось жить дома, в первую минуту подумал: «Где я?» Холодок таял медленно, я уже знал, что это такое, но лишь совсем проснувшись, сказал себе: «Была Антонида, поставила градусник».
Минут через десять она придет опять, и тогда я спрошу ее… Что спрошу? Нет, ни о чем не буду спрашивать, чтобы не показаться дурачком. Я сделаю что-нибудь такое…
Сегодня мне ничего не приснилось — спал, как умер на восемь ночных часов. Люди так и должны спать сами, по своей воле, без снотворного, и каждое утро, обновившись, рождаться заново из ничего. Это дало бы им долгую, здоровую жизнь. И мудрое спокойствие. Такое, как сейчас у меня: я чувствую, что где-то глубоко во мне тоненько пульсирует страх, но покой моего тела давит его, не позволяет разрастись и овладеть моей душой. Помогает мне и вчерашнее неверие. Оно ослабло, рассеялось, однако не умерло, и теперь звучит словами: «Еще столько времени до двенадцати дня!» Еще всякое может случиться. Например, заболеет Сухломин, вдруг подпрыгнет у меня температура или произойдет землетрясение, Зея выйдет из берегов, и мы все будем спасаться на подручных плавсредствах.
Где-то возле сестерской в топоте, шарканье многих подошв зародилось четкое цоканье каблуков. Идет Антонида. Вот ее шаги прервались — вошла в одну из палат. Минуты через две опять зацокали, потом еще палата. И так, постепенно усиливаясь, они приближались ко мне. Вот, легонько скрипнув, открылась дверь, и я зажмурил глаза, будто от сильного света.
Антонида тихо, почти неслышно подошла к кровати, наклонилась, ее прохладная рука пробралась под одеяло, нащупала градусник. Я замер, придержав дыхание. Она почувствовала это, заторопилась, и, когда градусник выскользнул у меня из-под мышки, я схватил Антониду за руку. Она вскрикнула, присела на край кровати. Я обнял ее плечи (удивился их твердости, силе), после близко увидел ее глаза — синие, заледеневшие, наполненные влагой, как плачущие, — и хотел прижаться губами к ее губам, но тонко дзинькнуло и рассыпалось по полу стекло: из руки Антониды выпал градусник. Словно проснувшись в другой раз, я вспомнил, где я и кто я, мгновенно подумал: «Ведь я могу ее заразить!» — и, оттолкнув Антониду, повернулся к стене.
Она молча, еле внятно всхлипывая, собрала стекляшки, записала что-то в журнал и осторожно, будто боясь разбудить меня, вышла.
Читать дальше