Так что же он скажет, войдя в литчасть, скажите на милость? (Если, конечно, его до литчасти допустят, а не предложат пьеску на вахте оставить…) Он, кто, драматург? Беллетрист? Отнюдь. У него два женских романчика розовых в одной книжке вышли, разве это повод для того, чтобы завлитов своим присутствием беспокоить? Литчасть — место тихое, покойное, здесь отдохновение ума требуется, чтоб, значит, в ясном уме и трезвой памяти в театральные дебри погружаться. И всякий хороший завлит денно и нощно бдит, чтоб никакая отрава шумного мира нагло сюда не вторглась… Хотя, что говорить, от неё и тут не уйдешь — на то она и отрава, вздохнет, пригорюнясь, иной завлит и сокрушенно эдак отмахнется руками…
Микол представил себя — заробевшего, бледного, мнущегося на пороге с инсценировкой в руках. И печальные завлитовы глаза, с укором глядящие на него… Нет, нельзя так ни себя, ни людей мучить! Надо по-другому как-то… А как?
И снова в который уж раз возникло в нем затаенное: вот сейчас раздастся звонок, он пойдет открывать, на пороге окажется человек в длинном черном пальто, — почему-то Микол представлял его себе именно так — в длинном и черном… Он шагнет, окинет Микола пронзительным взором, чуть прищурится и скажет: «Я прочел ваш роман!» (Хотя, каким это образом, спрашивается, он мог его прочитать, если сам Микол его не закончил?..) Поняв, что этот воображаемый пункт не слишком получается убедительным, Микол переигрывал сцену, и вошедший коротко бросал на пороге: «Слышал о вашей инсценировке. Будем ставить!» Тут Микол понимал — это уж совершеннейший бред — не от кого было его ирреальному гостю слышать об инсценировке… Вконец запутавшись, он находил единственное реальное оправдание своих мечтаний: театр — это магия, в нем не всякое поддается разумному объяснению, и если принять этот довод за точку отсчета, то случиться с ним может по сути все, что угодно…
Придя к такому выводу, Микол несколько приободрился. А потом сам на себя накинулся: как он мог опуститься до такого, чтобы поверить алгебру гармонией, театр — логикой? Ладно, театр, — жизнь сочинителя?! Да ещё такого, который решился войти в пространство булгаковского романа… На это ведь может решиться только тот, кто напрочь лишен рассудочности, а попросту умалишенный!
— Каковым себя и считаю! — гордо бросил в пространство Микол и стал думать, что же ему предпринять.
Миколу отлично были известны следующие обстоятельства: если у автора нету имени, пьесу его ставить не будут. Исключение возможно в том случае, если пьесой внезапно и неизлечимо заболеет первая актриса или входящий в славу новомодный режиссер… Конечно, если бы безвестный драматург явился в театр с пьесой в одной руке и мешком денег или на худой конец банковским счетом в другой, ему бы раскрыли объятия. Денег и даже мешка у Микола не было, о банковском счете нечего и говорить… При этом, и пьесы-то по большому счету у него не было. У него была инсценировка. А бессмертный булгаковский роман инсценировали уже бессчетное число раз, так что он никак не мог претендовать на новаторство.
Конечно, так сказали бы те, кто захотел бы ему отказать. А отказать ему наверняка захотели бы, это уж непременно, это как пить дать! Потому что возни с Миколовой инсценировкой, между нами говоря, предстояло столько, что не приведи Господь! Страшное дело! В ней причудливо переплетались фрагменты булгаковского романа, дневника, писем, воспоминаний и исследований о нем, Евангельские строки, кусочки из «Фауста», а также некоторые коротенькие комментарии, которые позволил себе Микол, и надо сказать, комментарии эти вылились столь удачно, будто сам автор романа их спросонья пробормотал, разбуженный грохотом и перебранкой соседей в небезызвестной квартире номер пятьдесят, приютившей его…
Итак, в сотый раз задавшись фатальным вопросом: что делать? — Микол вдруг тряхнул головой и очнулся. Что делать, что делать — жить! Он уже позабыл, что это такое, в работе погряз… а годы ещё позволяют всякое… н-да! К такому выводу пришел Микол и принялся одеваться. Для начала он решил слегка переменить образ жизни — дело в том, что он не гулял. Совсем. Иной раз по два — по три дня вовсе не выходил на улицу, а после если и выходил, то в продуктовый магазин за хлебом и чаем — а чай он пил крепчайший, можно сказать, чифирь, пил весь день сряду и оттого только к ночи разгуливался, расходился и работу заканчивал иной раз под утро, когда слабенький робкий московский рассвет крался в окна…
Читать дальше