В восемнадцатом отделении милиции, в глубине подъезда горел свет. Там слышались голоса. Кто-то там смеялся, в милиции. Весело им там. Славные ребята, веселый народ эти милиционеры. У него никогда с ними не было никаких столкновений. Сперва спорт, потом армия — они его подтянули все-таки, хотя парни из Последнего переулка слыли народом не из робкого десятка. Он и не был робким да тихим. Но обходилось, конфликтов у него с милицией не было. Но что же это они? Как же это они? Чуть кто выпил, они здесь. Мелкий воришка попался, они тут как тут. А вот рядом, у них под боком, а вот этот Рем Степанович, Батя этот, а он им глаза не колет. Из начальников, потому? Не положено замечать? Эх вы, веселый народ!
Он ходил и ходил — тридцать шагов вверх, тридцать шагов вниз.
Из подъезда милиции вышел знакомый старший лейтенант. Опять на дежурстве?! Вот это работяга!
— Прогуливаешься перед сном? — спросил старший лейтенант и благожелательно улыбнулся.
— Ага! — сказал Геннадий. — А вы, смотрю, все дежурите?
— Смотри, смотри, — покивал старший лейтенант.
— Не надоело? Какие у нас тут приключения?
— Никаких, это точно, — согласился старший лейтенант и опять улыбнулся. Сутками тут торчит, а улыбается, не устал.
— Зоркий вы народ, я смотрю, — сказал Геннадий. — Чуть что серьезное и вас нет. Успеваете удалиться.
— Зоркий, это точно.
— Чуть какой пустяк, вы тут как тут. Успеваете набежать.
— Служба, а как же. — Его невозможно было рассердить, он улыбался, не устал совсем.
— Шли бы спать, старший лейтенант. Гляжу, вторые сутки на ногах.
— Глазастый. — Чуть-чуть только построжал старший лейтенант. — Гляжу, и ты все тут мелькаешь. Не устал еще?
— Устал. Пойду лягу пораньше.
— Вот и хорошо, одобряю, — сказал старший лейтенант.
Геннадий свернул к своему дому, еще раз глянув на окна, за которыми мерцал туман. Не выйдет она. Не жди, не выйдет. Чуть было не толкнулся к дому Кочергина, чуть было не решился на стыдное для себя: взять да и напроситься в гости к ним. Нет, удержал толкнувшееся тело.
Вбежал в свой подъезд. Рванулся вверх по лестнице, забыв о лифте. У двери, когда только открывал ее, услышал дробный постук теткиной машинки. Она еще пока не разговаривала с ним, не ждала так рано. Он вошел в коридор, вошел в комнату.
— Тетя, — попросил. — Только ни о чем меня не спрашивай.
Вера Андреевна даже не оглянулась в ответ, лишь простучала дробно, но он ее научился понимать, в стрекоте этом послышались недавние слова из очередной педагогической беседы «под портретом»: «Изволь, мой друг. Да ты уже и не маленький, чтобы отчет мне давать. Не хочешь, не делись»…
Он не хотел делиться. Он раздвинул ширму у своей тахты, был тут у него свой угол, стол вот крошечный, но крепкий, приспособленный под верстак, полка книг над столом, книг еще из детства, читаных-перечитаных, полка, где и инструменты лежали вперемежку с книгами, и этот вот транзистор с кассетным магнитофоном, жалковатый ящичек, если по правде-то. И вот еще пятно на стене от сорванного картона с фотографиями. Глаза бы не глядели на все это! Разулся, лег, закинув руки, закрыл глаза. Анна Лунина медленно вступила под веки.
До одиннадцати часов, до условленного времени, когда должен был подойти к бару на Сретенке Белкин, оставалось минут с пять. Этот бар, вернее, кафе с баром, и открывалось в одиннадцать. Геннадий уже давно был тут, прохаживался у дверей, ждал открытия, ждал Белкина, пытаясь в эти минуты, оставшиеся до встречи, что-то там такое обдумать, придумать. Он вот все же явился сюда, хотя и крикнул Кочергину, что и не подумает заниматься его делами. Но он сейчас не его делами собрался заняться, а Аниными. Еще ночью, когда вертелся, то засыпая, то просыпаясь, все ведя свой разговор с Анной Луниной, какой-то все в тупик приводящий разговор, лишь начало было, а потом — тупик, стена в разговоре, никаких слов там не было, в том тупике. И разговор снова начинался. «Аня, пойми… Он у тебя…» Она обрывала, не крича, печально, но все одним только словом: «Замолчи!..» А замолчать он не мог, он обязан был ей все объяснить. И он опять начинал: «Аня, пойми… Он у тебя…» Этот разговор извел его, ночь извела. Наутро само собой пришло решение встретиться с Белкиным. Павел Шорохов… Некий змеелов… Некий бывший директор гастронома… Сидел… Выпустили… Вернулся, чтобы все распутать… Мститель?.. Что это за человек, нагнавший такого страху на самого Кочергина? И почему так важно знать Кочергину, жив Шорохов или умер? Ясность нужна? В тех темных делах, где орудовали эти клички — Митрич, Шаляпин, Лорд, сам Батя, — понадобилась ясность. Что ж, он поможет Белкину а у него какая кличка? — раздобыть эту ясность. Не для них, не для кличек, а для Анны Луниной. Пусть узнает всё до конца. Он ей выложит правду, как бы она ни кричала на него, как бы ни молила: «Замолчи!..» Если жив, он к ней этого Павла Шорохова приведет. Пусть расскажет! Если и это не поможет, он к ее матери придет, ей расскажет. Какое тебе дело, могут спросить? Ты что, из милиции? Он ответит: «Я не из милиции, я ее люблю». Так он любит ее?! Эта мука, эта все время боль, будто измолотили тебя клюшками, — это любовь? Как ни называй, зачем эти названия, он здесь, вот у этих дверей в бар, он ждет Белкина, он готов на все.
Читать дальше