Развернувшись, я мчусь в обувную мастерскую. «Тайный агент абвера» орудует шилом и дратвой. Порой ложкой выгребает из мятой кастрюльки, стоящей на столе, почерневшую капусту и жадно ест ее без хлеба.
Как же я мог подумать плохое о нем! Он кадровый военный. Поначалу ему на войне везло: пули и снаряды обходили, да нарвался на мину — раздробило обе стопы, отрезали по колено. Вернулся, бах — немцы. Чинил обувь жителям и фашистам, а для подпольщиков вел разведку — считал эшелоны с танками, нефтью, живой силой.
Он добивает меня своим рассказом. Хоть в одном я не ошибся: НП выбран отлично, из окна — знай считай составы…
Отладив сапоги, мастер смазывает их чем-то вроде солидола и, склонив голову, секунду любуется своей работой.
— Принимай, друг, работу, — ставит он сапоги передо мной,
— Спасибо вам, большое спасибо. Сколько я вам должен?
— Три рубля семьдесят пять копеек.
— Что-что?
— Что слышишь. Цена государственная. У нас не частная лавочка! — говорит твердо, чтоб я не вздумал совать лишнего.
Это чудовищно мало. Стакан самосада стоит десятку. Тарелка борща с ломтем хлеба — 25 рублей. За буханку черного — кирпичик — просят сотню: хлеб стал высшей ценностью.
Я достаю одну из двух банок тушенки, но этот человек отодвигает мой дар:
— Тебе, сержант, нужнее. Тебе воевать, а не мне. Так что забирай. Сказал не возьму — значит, все. Тебе вон ехать сколько, когда будешь на месте!..
— Знаешь что, друг, давай съедим вдвоем, — предлагаю я. — Я с утра на подножном корму, а ты сверху капусты уместишь полбанки «второго фронта».
Он смеется, и тут при свете керосиновой лампы я вижу: у мастера чистые, добрые глаза.
— Эх, где наша не пропадала!
Он поднимается с «седухи» и, стуча короткими протезами-самоделками, направляется в угол, к шкафчику, звякает стеклом.
— Тогда, друг-сержант, выпьем по наперсточку, — говорит мастер потеплевшим голосом. — Самогон. Культи оставил протирать, — отмахивается от моего возражения. — За победу. Только будь жив, обещаешь? Чтоб дома не журились. Открывай «второй фронт»!
Мне плакать хочется от обиды на себя. Меня учили каяться, но вслух признавать вину я не умею. Бреду к поезду из гостеприимной трудовой комнатки, где служит будущей победе, казалось бы, беспомощный инвалид.
Выйдя под ноябрьские лохматые тучи, перекрывавшие звезды, я остановился. Я не мог уйти, не покаявшись, но еще страшнее сказать ему о том, что я так подумал о нем, что скажу: «Простите»? Как стыдно! Сгорю от позора, когда он простит меня.
Извините хоть теперь, что тогда не вернулся к вам за прощением, далекий мастер, даже имени вашего не знаю. 35 лет прошло, да все помню. Такое не забывается! Не только я, но и вы, кто будет это читать, не имеем права забывать таких людей.
Наш поезд состоит из зеленых мирных вагонов, холодных, плохо обихоженных, посеченных осколками и пулеметными очередями, на диво живучих.
И вот я еду. Из-за плохого состояния путей, налетов авиации, изношенности подвижного состава расписание нарушается, но все же существует. Скоро свернем на Сталинград.
Равнина, по которой катит поезд, подверглась опустошительному нашествию. Где были бои — там земля, как человеческое тело оспинами, изгрызена заплывающими воронками, изрезана травенеющими окопами, рассечена затопленными противотанковыми рвами. То ближе, то дальше от наших окон война. Убегают назад покореженные бомбами поселки, исклеванные пулями, обожженные стены вокзалов. Глядим в окна без стекол, стоя часами под хлестким встречным ветром. Провожаем остановившимися взглядами, отсчитывая меру злодеяний врага, руины, станций, высокие обугленные шеи деревенских печей на местах сгоревших изб.
В вагонах толкотня, дымно, холодно, весело. Мужчины много курят и немного пьют, разлив на донышки кружек доставленные с летучих базарчиков водку или самогон; молодые парни под напускной лихостью скрывают отвращение к сивухе. Военные женщины и девушки в большинстве наотрез отказываются от нее: воевать, а не пить пошли они на фронт.
На привокзальных базарчиках, островках торопливой, бивуачной жизни, деловитая, бранчливая, но в общем оптимистическая суетня. На торжище продукты и разнообразные вещи — от дрянных трофейных часов «таван-вач» до всевозможных мужских и женских одеяний. Торгуют здешним самосадом и столичным «беломором», плиточками мыла величиной со спичечный коробок и грязно-серой солью в граненых стаканчиках, полученными по карточкам, водкой и самогоном. Но всего охотнее продают, покупают, меняют еду: хлеб, дымящуюся на выдранных из книг листках картошку; распространяющие дразнящий аромат суп и борщ с мясом — все по баснословным ценам.
Читать дальше