И вдруг все смолкло. Нет людей, словно их и не было, остались лишь следы на снегу, впрочем, их тоже не так уж много. Внезапно появилась стая ворон и уселась, точно упала на верхушки деревьев; другая с карканьем кинулась туда же и прогнала первую. Потом, покружив, они вместе взметнулись в небо и, дружно загалдев о чем-то, успокоились. «Играют, — подумал Байо, — в войну играют, нас передразнивают. Те, что каркают, диву даются: «Вот дураки, не умеют ни летать, ни каркать, только дерутся!» Меня заметили, собрались в стаю, сзывают других на меня поглядеть. «Кар, кар, — вон он, один. Что он тут один делает? Давайте хоть на него нападем, выклюем ему глаза! Не может он ни защищаться, ни бежать, кар-кар-кар-кар, все сюда!»
Началось головокружение, к нему присоединился страх смерти. Больше он не осмеливался поднять голову: кружение ворон в небе странным образом переносилось к нему в мозг, переносилось даже тогда, когда он не смотрел на них. Байо ускорил шаг, потом побежал, вороны не отставали. Он остановился, воронье полетело дальше и принялось искать его в другом месте. Наступила тишина, и Байо почудилось, что он слышит разговор. Он ясно различал звонкий голос Гавро Бекича и более приглушенный Видо Паромщика. «Вернулись, меня разыскивают, — подумал он, — вот обрадуются, когда увидят…» Он подошел к тому месту, где слышал голоса, — кругом было тихо и безлюдно. Немного погодя ему послышались голоса сзади — Байо остановился, голоса умолкли. Он вынул из кармана часы, золотые «цареградские» часы, доставшиеся ему еще от деда, — без четверти девять. Поднес их к уху и среди лесного шума едва уловил четкое, ритмичное тиканье. «Странно, — подумал он, — заведены, идут, но все равно, должно быть, отстали — не может быть, чтобы прошло так мало времени. И отстали именно сегодня, когда я и сам отстал от своих? Отстал и нагнать не могу. Как их догонишь, если они все время идут вперед?.. И надо идти вперед, я бы на их месте делал то же самое. Пусть спасается, кто может, а кто не может, значит, того не заслуживает. Природа, борьба, да и сама партия не знают жалости, нет у них на то времени».
V
Устав от дороги, от бессонной ночи и от ракии, Чазим Чорович лежал ничком на поваленном стволе дерева на Повии и думал: «Эта сволочь, Ариф Блачанац, эта последняя свинья, начинает на меня покрикивать и угрожать! Много родни, вот он и зазнался, обнаглел. Есть и у меня родня, и не хуже, но они от меня отступились, словно я чужой. Завидуют мне, лопаются от зависти, не могут простить, что я был сербским жандармом, что умею ладить с итальянцами и немцами, что ношу вот эту фуражку, а не чулаф, как они, что я человек, а не такое ничтожество, как они. Я лучше их, выше, больше во всем разбираюсь, а они этого не любят; я не теряюсь и при любой власти на коне, потому меня и ненавидят. Боятся, чтобы я не стал первым, не поднялся бы над ними; равенства хотят, как у коммунистов, а не видят, что природа предназначила мне быть чем-то большим, чем они. Засели в хлевах и грязных своих берлогах, пуще огня боятся четников и нисколечко мне не верят. Не верят, когда я им говорю, что немцы пересажают четников за колючую проволоку, загонят в загон, как овец, и согнут их в бараний рог. И давным-давно бы это сделали, не будь красных, которые где-то рыскают и внезапно нападают. Не будь волков, умный немец не держал бы псов — всех бы отправил на живодерню, содрал бы с них шкуры и делал бы из них клеенку. Тогда мы остались бы одни и могли бы жить припеваючи. Расселились бы вдоль Лима по Васоевине и Черногории до Цетинья, до самого моря, чтобы никто нам поперек дороги не становился…»
Он сжился с этой мечтой, которая в кабаках за рюмкой ракии вот уже два года обрастала и разукрашивалась все новыми деталями. Чазим на минуту позабыл даже об Арифе Блачанаце, о снеге и окружавшем его лесе. «Будь у меня вместо этих слепендряев албанцы, — мечтал он, — да я впереди в этой фуражке, да на коне, с зеленым знаменем, в три дня всех бы бросил под копыта. И тогда зверства четников в Нижнем Рабане показались бы детскими игрушками. Дым дошел бы до Берлина, сам Гитлер закашлялся бы и сказал: «Молодец, Чазим, знал я, что в тебе дремала неуемная силушка, раз ты таким вымахал…»
А потом собрал бы по всей земле войско и пошел на Сербию. Но и там некому обороняться — всех немец пострелял, в Кралеве, в Крагуеваце, каждый день тысячи. Все можно было бы сделать, все мне на руку, только разве с этими здесь сладишь! Эти рабаняне, хоть и называются верхними, ничуть не лучше нижних, калеки шелудивые, трусы и завистники, все, как один, выродились. Только я сохранил старую кровь. Но какой прок, если они меня не слушают, мне не верят, не хотят, чтобы их человек стал для них судьей и вождем. Сидят по горло в навозе и думают, что это золото, боятся высунуть нос и позариться на чужое. Скверный народ, забитый народ, обескровленный, косный, ленивый — вот уж не жалко, если его спалят и уничтожат…
Читать дальше