Я был среди этих мальчишек, и память охотно ведет меня теперь по кочкам, лужам и закоулкам моего голодного, босого детства.
…Я слышу, как протяжно скрипит колодезный журавль. Вода, выплескиваясь через края помятого сбоку ведра, стекает на отбеленные доски и по ледяной корке бежит вниз, к земле. Молодая сухощавая женщина медленно идет к дому с коромыслом на плече. И кажется, что вместе с ношей она несет нелегкую свою думу. Она идет плавно и прямо, слегка заведя в сторону левую часть коромысла. Так же не спеша она поднимается по ступеням крыльца, наклонившись, ставит на скамью одно ведро, потом, повернувшись другой стороной, второе. Открывает дверь, а у порога, потеряв равновесие, шлепается на пол белоголовый мальчишка. На вид ему года полтора, не больше. Мать, подхватив его на руки, бережно переносит в угол комнаты. Посидев минуту-другую на коврике из разноцветных лоскутов, паренек маленькими неровными шагами добирается до старинного громоздкого буфета, бог весть как попавшего в эту слишком негородскую комнату. Он царапает, толкает нижние створки буфета и, точно принюхиваясь к чему-то, пытается заглянуть внутрь. Мать водворяет его на место, подкладывая игрушки: безногую куклу, сосновые шишки, желтеющие латунью стреляные гильзы. Мальчишка морщится, отталкивает от себя игрушки, вот-вот готовый заплакать. Мать высыпает перед ним горсть пуговиц, и он, забывшись на минуту, перебирает их, развозя в разные стороны по полу. Но вот он уже опять у шкафа. И крохотные тонкие руки скользят по дверцам. Дверцы не подаются, мальчуган, всхлипывая, что-то лепечет. Мать, снова пытаясь увести его, прислушивается. Из невнятного лопотания, из журчащих звуков складывается вдруг нечто почти членораздельное и понятное.
— И-леба, леба, ле-еба… — не просит, а требует ребенок.
— Миленький ты мой, надо же… хлеба… — женщина опускается на пол передним. — Заговорил ведь, ей-ей, заговорил!.. Вот бы папка услышал, вот бы… — Она подхватывает его на руки, отходит к окну, вновь возвращается назад, нащупывает что-то одной рукой на верхней полке буфета, что-то ищет. Может быть, корочку хлеба или кусочек жмыха… Колобом звали его тогда, колобком. Вкусный был, сладкий, наверное, вкуснее теперешних пряников.
А за окном падают вниз, скатываясь с крыши, тяжелые капли. Насвистывают птицы, шумят, бормочут что-то на бегу стремительные ручьи. Все наполнено радостным и счастливым гулом той далекой, незабываемой победной весны.
Из чеховских пьес мне больше всего по сердцу «Дядя Ваня». Чем объяснить такое пристрастие — нелегко сказать, да и не в этом дело. С «Дядей Ваней» я встречался не раз в жизни в различных театрах страны, а вот сегодня, уже сорокалетний и поседевший, не смог пройти мимо подъезда МХАТа, нашего старого МХАТа, что в проезде Художественного театра, а не на Тверском. И снова я был счастлив, как после встречи с чем-то прекрасным и мудрым.
После спектакля людным, сразу ставшим тесным проездом выхожу на улицу Горького и медленно спускаюсь вниз к площади. Предновогодняя Москва сияет радужным, матовым светом и кажется помолодевшей. Под ноги лениво опускается редкий снег и тут же тает на мостовой. В ушах еще звучат голоса актеров, давно знакомые реплики… Выхожу на мокрую брусчатку площади. Звонят куранты. Машинально считаю удары…
…Когда думаешь о давнем, далеком, прежде всего вспоминаешь запахи. Мне думается, свои запахи имеет каждое время жизни. Детство… Запах замороженного белья, принесенного на ночь в комнату, сосновых смолистых поленьев, сложенных у печи, керосиновой лампы. И только потом видишь сами предметы: тусклую лампу-семилинейку, горячую печку-голландку с чугунной узорчатой заслонкой, черный диск репродуктора над столом. Радио! Детская страсть и беда. И, кроме книг — единственная отрада, единственное «зрелище». О кино тогда и не приходилось мечтать. Это были сороковые, нелегкие послевоенные годы.
Трудно передать то детское наслаждение, когда под завывание многодневной пурги удавалось вечерами слушать Москву. Всегда казалось, что ты совершенно один посреди разгулявшейся стихии, и только подрагивающий неверный свет маленькой лампы да этот темный живой круг на стене возвращают сознание к очагу, к теплу.
По четвергам давали передачи «Театр у микрофона». Пожалуй, это был самый счастливый день недели, который я начинал ждать уже с пятницы. Боже мой! Какие довелось «увидеть» тогда спектакли! Весь репертуар Островского, Толстого, Горького, Чехова — с Яблочкиной, Тарасовой, Книппер-Чеховой, Тархановым, Топорковым, Качаловым…
Читать дальше