Комдив сумрачно смотрел на ту, вторую, деревеньку и на танки.
— Этих за нее? Если так будет и дальше, надолго ли хватит корпуса?
— Предлагаете ждать, когда они сами оттуда уйдут? — оборвал его Пономарев. Он любил этого комдива — комдив был умница, профессиональный военный, специалист высокого класса, было счастьем иметь таких комдивов в корпусе. Но пощадить его мягкость сейчас Пономарев не мог. — Учтите, может, нам с вами в одном танке — я за водителя, а вы за башнера, — придется отбивать не деревню, а хутор! Мы с вами не к наградам готовились. Так и учите своих людей.
Комдив взял ту деревеньку, несмотря на то, что немцы о ней держались еще упорней. Они не бежали в панике, как должны были бы, и их офицерам не приходилось палками гнать их вперед. Их ПТО надо было давить гусеницами, иногда вместе с расчетами…
Третьим чувством, которое заменило отчаяние и страх, была ненависть. Она пришла к тем, кто ни явно, ни в душе своей не дезертировал из армии. Кто остался в ней не потому, что боялся трибунала, а потому, что не мог смириться, что тебя бьют, и не мог забыть, что ты обязан защищать от немцев тех, кто не может защититься..
Конечно, жутко было наступать под бомбежкой, еще более жутко было отступать под ней. Жутко было отлеживаться в кювете, когда между тобой и пулеметами юнкерсов были не эскадрильи краснозвездных истребителей, а была только твоя собственная кожа, но когда первые страхи прошли, все заметили, что даже самая страшная бомбежка не убивает всех, хотя немцы и работают слаженно и умело.
Пономарев, наклонившись, чтобы быть ближе к лицам своих командиров, внушал им:
— Наша авиация парализована? Плохая ПТО? От бомбежек днем не спрячешься, как ночью от звезд? Что ж теперь — подымай руки? — Он тяжело смотрел в глаза командиров. — Никто нам не поможет. Никто! Марсиане не прилетят. Чуда не будет. Каждый из нас должен стать чудом. Надо, чтобы каждый: пусть это повар, пусть это конюх — любой пропитался ненавистью. До тех пор, пока мы не научимся и без самолетов зубами грызть немцев, они нас будут бить. — Он снова тяжело посмотрел на всех. — Кто болен, может подать рапорт. — Комдивы молчали. — Понятно, товарищи? Вот так мы и будем… Сейчас надо выпить и поесть. На это — полчаса. И спать — три часа. Спать всем. Это — приказ. Нет, два часа…
Когда Пономареву еще у Львова показали захваченную у немцев карту, на которой стрелы нацеливались на Ленинград, Москву и Донбасс, он, как и все, кто видел ее, воспринял эти стрелы за непомерную человеческую наглость. Даже страшные неудачи на его участке ничего еще не подтверждали — тактическая внезапность немцев давала свои результаты. Немцы шли, потому что и собрались, и ударили первыми: раскачав свои части, они и двигали их по инерции на следующие десятки километров.
При всем своем обоснованном пессимизме, при всех мрачных мыслях, родившихся до войны, Пономарев все-таки не мог даже предположить масштабов наших потерь и побед немцев в первый месяц. Но в разговоре с начальником штаба фронта генералом Тупиковым для него прояснилась трагедия приграничных округов.
Штаб фронта только что перебазировался с одной окраины Киева, из Святошино, на другую — в Бровары. Разница в этих окраинах заключалась в том, что между ними был Днепр. Уже сама по себе такая передислокация говорила, что Киев удержать не удастся и что одна из стрел немцев основана не только на наглости.
Тупиков вызвал Пономарева и сообщил, что его корпус расформировывается, так как от корпуса уже ничего не осталось. Отступая к Киеву, корпус походил на большого зверя, который попал в облаву, а охотниками были немцы на самолетах и танках. Были дни, когда, казалось, корпусу — конец. Немцы старались отрезать его от тылов, сбить с дорог, прижать к лесу, к берегу речки, где не было мостов, и там, вися над ним в небе, разбомбить до последней танкетки, сжечь последнюю тридцатьчетверку.
Всего через десять дней боев от корпуса осталась половина, а к Киеву не добралась и четверть. Но корпус, сжимаясь во все меньшее ядро, все-таки жил, дрался, и каждый красноармеец в нем стоил двух или трех довоенных.
У такого красноармейца за спиной теперь были не участие в самодеятельности, а рукопашные бои, и не зарядка под вальсы, а десять дней бомбежек, и не встречи с шефами, а прощания с товарищами, которых он сам опускал в наскоро выкопанные братские могилы.
Пономарев полагал, что если корпус отведут на переформировку, пополнят, дадут передохнуть, то фронт получит очень сильную боевую единицу. Остатки комсостава дивизий, хоть и имели короткий опыт войны, были, конечно же, на вес золота. И управление корпуса тоже. Но в директиве, которую дал ему прочесть Тупиков, говорилось, что как раз на базе управления корпуса ставка формирует армию. Дивизии корпуса передавались другим объединениям.
Читать дальше