— Господин — не немец? — спросила она, с пристальным интересом рассматривая Александра.
— Нет, я русский.
— О, русский! — Она непонятно заволновалась, оглядываясь на дом, двухэтажный, блестевший в глубине двора большими безрамными окнами. На одном из стекол второго этажа было наклеено большое белое изображение голубя. — О, я так хотела увидеть русского! Может быть, господин зайдет, выпьет чашку кофе?
— Спасибо, но я спешу.
В другое время он бы и зашел. Почему не зайти, когда приглашают? Тем более если на доме — голубь мира. Но сейчас, после той книги, ему не хотелось разговаривать с немцами. Ни с кем.
— Очень жаль, очень. Мой муж был у вас в плену, в этой страшной Сибири, где так холодно, что птицы летать не могут. А люди там хорошие. Женщины хлеб давали. Вы только представьте: женщины, у которых мужей и сыновей убили на войне, жалели пленных немецких солдат. Муж так и говорил, если есть на свете ангелы, то они живут в России. Муж давно умер, остался сын. Он уже совсем большой, работает. Он не верит, когда я рассказываю ему об отце. Но русский язык изучает…
Она говорила быстро, словно боялась не успеть выговориться, и Александр не все понимал из ее скороговорки.
— Спасибо, я понимаю, спасибо, — повторял он, отступая. Подобные излияния, в которых чувствовалась скрытая вина за былое, Александр слышал здесь не впервые, и это, особенно после книги, казалось ему естественным. Ведь искажение фактов войны как раз и говорило о том, что кому-то в тягость это чувство вины и они желали бы от него поскорей избавиться.
— Может быть, вы согласитесь в другой раз прийти к нам? Мне бы очень хотелось, чтобы сын с вами познакомился.
— Я не знаю… Как будет время…
— Заходите. Вот мой дом. Мое имя Хильда Фухс.
Он попятился, откланиваясь. И только отойдя довольно далеко, вспомнил, что так и не расспросил о дороге на Дегерлох. Но спрашивать больше ни у кого не стал, решил, что сам доберется. Телевизионная вышка — вот она, возвышается над лесом, он видел ее от дома Крюгеров и счел, что сориентироваться не составит труда.
Лес был тих и чист. Голые серебристые стволы буков высились, как колонны в храме. Вдоль дорожек влажная и голая земля была устлана прошлогодней буковой листвой, почему-то не сгнившей, остававшейся ярко-желтой, отчего лес был наполнен золотыми бликами.
Александр присел на скамью, закрыл глаза, послушал тишину. Шум города, лежащего внизу, в долине, не доносился сюда, только сверху, где была телебашня, время от времени слышался шорох проносящихся автомобилей: там, вероятно, была какая-то не главная дорога, по которой мало ездили. Теперь ему было неловко за свое поспешное бегство от той женщины. Думалось, что, может, ничего дурного и не было бы, если бы он зашел в дом? Пожалуй, даже следовало зайти, чтобы подкрепить ту, похоже, искреннюю доброжелательность к русским, оставленную покойным мужем. И он с горечью думал о том, сколько препятствий возводят войны на пути сближения народов. Это как занозы, которые непременно нужно вытащить, даже если будет очень больно. Заноза, если ее не удалить, остается источником опасного воспаления. Значит, нужны дружеские врачующие руки. Нужно не убегать друг от друга, боясь ворошить прошлое, а делать все, чтобы дурное прошлое не вернулось, а хорошее росло и ширилось.
«Как бы не так! — вдруг всплыл из глубины сознания хитренький голос. — Может ли протянуть руку немцу тот, у кого немцы убили родных и близких?»
— Должен! — вслух сказал Александр и оглянулся. Вокруг было пусто, ни в лесу, ни на дорожках ни одного человека. Такой пустоты в первые солнечные весенние дни не бывает ни в Сокольниках, ни в Измайловском парке. Там в такую пору полно женщин с детьми, гуляющих пенсионеров.
— Должен! — повторил он, вставая. — Надо только ясно сказать себе: народ и политическое чудовище, прикрывавшее свои злодеяния именем народа, не одно и то же. Это обязательно надо сделать, иначе не миновать новых заблуждений, новых взрывов непонимания и злобы, новых войн…
Он снова оглянулся. Никто не слышал его монолога, только эти вот старые буки да, может, та вон птица, молчаливо сидящая на высокой ветке.
Странное дело: ничего нового он не сказал, — еще в Ольденбурге говорил себе то же самое, — а полегчало. И книга, испортившая ему настроение, уже не связывалась со всеми немцами.
Лесная дорожка, по которой он шел, раздвоилась, но аккуратные немцы и здесь были верны себе: стрелки на столбе указывали, что если пойти по правой, то можно выйти к Дегерлоху, а по левой — к телевизионной вышке. И только что собиравшийся идти прямо домой, он вдруг свернул налево. Хотелось ходить и ходить сегодня, находиться до устали.
Читать дальше