— Нашла у кого спрашивать! — усмехается Иван Борисович.
— Ах, извини. Он же ничего не помнит. Пожалуй, в семнадцатом…
— Я помню. Лето стояло сухое, жаркое в тот год. И куда ни пойдешь, по лесу ли гуляешь, по улице ли — всюду вашу компанию девичью встретишь. И все, помню, вы хи-хи-хи…
— А не помнишь, как девушки на тебя в церковь смотреть ходили?
— Давайте выпьем за все хорошее, — говорит Иван Борисович, и мы со звоном чокаемся.
Иван Борисович отпивает только половину рюмки и закусывает печеньем.
— Вы не подумайте, пожалуйста, что он религиозен, — говорит Мария Васильевна. — Ты ведь в бога не веруешь, Иваша? Не правда ли?
— Какой там бог! — восклицает Иван Васильевич. — Я к религии всегда был равнодушен. И даже, если хотите, относился, как бы сказать… иронически… Да и как не относиться? Я в те времена на большой престольный праздник ли, на двунадесятый ли обыкновенно службу в алтаре простаивал. Поблизости от батюшки… Хор красиво поет, лица у людей светлые, в церкви торжество, батюшка в полном облачении совершает обряд, только в настроение войдешь, а тут он, бывало, в оконце увидит, что лошади в зеленя забрались. И сразу — молитву в сторону и шепчет мне горячо: «Беги быстрей. Беги, гони их, иродов…» Какая же тут религия!
— Но у религии есть не только обрядовая сторона, — говорю я. — Есть и философская, и нравственная, и мистическая…
— Все пустяки, — отмахивается Иван Борисович. — Меня все это никогда не интересовало.
— Даже в плену бога не вспоминали? В тяжелую минуту?
— Нет. Не вспоминал. А не тяжелых минут не было: все минуты были одинаковые. Других минут не было.
Мария Васильевна, искоса взглянув на мужа, спрашивает у меня:
— Хотите посмотреть, каким он был в плену? Его портрет там один художник нарисовал…
— Ну уж художник! Просто заключенный один…
— А ты все равно покажи, — просит Мария Васильевна. — Я тоже этот портрет давно не видела.
Иван Борисович послушно встает, подходит к письменному столу, недолго роется в нем и достает тощий черный бумажничек. Из него он неторопливо извлекает небогатое содержимое. Бирка с лагерным номером. Открытка, полученная от сына на фронте. Письмо жены, успевшее прийти до плена. Сложенный вчетверо, протертый на сгибах лист толстой бумаги.
Развернув этот лист, я с удивлением рассматриваю портрет. Коричневым карандашом твердо, без полутонов, проведена овальная линия, обозначающая в детских рисунках человеческое лицо. Плоские большие коричневые глаза. Лихо закрученные коричневые усы и короткая коричневая борода, фасонно расчесанная на две стороны. Рисунок так плох, примитивен и условен, что, разумеется, не может дать даже отдаленного представления об объекте изображения. Что же это за место было на современной земле, где могла пользоваться спросом такая пещерная живопись?
— Я в плену бороду действительно носил, — говорит Иван Борисович, с интересом разглядывая свой портрет. Потом он снова раскрывает бумажник и достает из него еще одно, последнее письмо. — От товарища из лагерного лазарета когда-то получил. Я уже забыл, что он писал мне. Давно сюда не заглядывал. Так. Значит, он вот про что писал: «Дорогой Иван Борисович. Оказывается, и в плену можно иметь друзей, не всех людей испортил плен! Спасибо, друг, за письмо и за табак. Курить-то я не курю, а вот уже две недели понемножку пополняю свой паек. Спасибо. Берегись, друг, осложнений плеврита, здесь большинство больных ТБЦ имели вначале плеврит. Тебя должен спасти возраст, мы ведь покрепче молодежи. Во всяком случае, берегись попасть в лазарет с м е р т и, где я сейчас. Я пока на ногах, то есть хожу, температура нормальная, а мучит волчий голод. В общем, было бы питание, а ТБЦ я уже не боюсь. Я почему-то уверен, что мы будем дома, и даже в этом году, еще и уху сварим на даче. Эх, дорогой Иван Борисович, а уж как хочется домой! Я помню, как однажды ночью, когда мы с тобой спали вместе под одним одеялом, ты разрыдался. Я понял твое состояние, притворился спящим, потому что у самого меня начинались спазмы в горле, и я боялся, что тоже разрыдаюсь, и тогда было бы страшно. Эх, плен проклятый! Иван Борисович, если ты нуждаешься в марках, то пришли табак, я его здесь продам пачку за 20 марок и пришлю их тебе…» Ну и табак это был! Корни с мизинец толщиной.
— Самосад, что ли?
— Корешки толстые. Откуда их только немцы брали? А марки — это, конечно, были не настоящие рейхсмарки, а специальные, лагерные…
Иван Борисович снова аккуратно складывает документы и прячет их в бумажник. Он идет к письменному столу, который стоит у меня за спиной. В большое зеркало платяного шкафа я вижу, как он открывает ящик этого стола, покрытого зеленой глянцевой бумагой, кажущегося сейчас не таким уж огромным оттого, что на него поставлен телевизор; вижу высокую настольную лампу под зеленым круглым абажуром, старинный чернильный прибор — бронза с завитушками, стекло, розовый мрамор с прожилками; вижу и самого Ивана Борисовича, наклонившегося над ящиком, крупного, румяного, приветливого…
Читать дальше