Через полчаса она показалась в подъезде. Как она была красива, как соблазнительна, черт возьми! Локоны рассыпались по плечам, губы полураскрыты, сочные, алые, грудь выпирает под свитером, юбка обтянула бедра. Все обозначено, все прочерчено — Лотта возмужала, располнела, а я какой? От окопной жизни не располнеешь, но возмужал — допустим.
Циммерман еще шире раскрыл глаза, увидев на свитере значок со свастикой. Вот как, у Лотты действительно перемены. Раньше значка не было. Лотта, не смущаясь прохожих, чмокнула его в щеку:
— Негодный! Почему не написал, что едешь в отпуск?
— Чтоб не спугнуть удачу. К тому же — сюрприз, — сказал Циммерман.
— Да уж, сюрприз! — сказала она со смешком. — А гости скоро уберутся, и мы вернемся ко мне. Пока погуляем.
— Поедем в парк, — сказал Циммерман.
В парке они зашли в глухое место — ни людей, ни птиц, сплошные кусты, — и он стал обнимать ее, целовать.
— Ты меня задушишь, — сказала Лотта. — Выпьем-ка. Я принесла.
Она достала из сумочки бутылку джина. Циммерман откупорил:
— А закусывать чем?
— Сиренью, — сказала Лотта, и оба рассмеялись.
Они пили из горлышка и заедали цветочками распустившейся сирени, стараясь отыскать с пятью лепестками — на счастье.
Оглядевшись по сторонам, Циммерман расстелил газету на зеленевшей траве.
— Дорогой, — сказала Лотта, — что это? «Фольмер беобахтер»? Ты с ума сошел! Партийная газета!
Она подняла газету, сложила, а на землю бросила свой платок…
— Дорогой, — сказала Лотта, — наверное, можно возвращаться ко мне.
В комнате у Лотты форточки были настежь, но воздух застоявшийся, спертый. Постель прибрана кое-как. На скатерти пятна пролитого вина. В пепельнице недокуренная сигара.
— Кто у тебя был? — спросил Циммерман.
— Товарищи по партии, — сказала Лотта, стаскивая со стола грязную скатерть.
Циммерман принюхивался, вертел головой. В комнате многое изменилось. Новая мебель, пианино, роскошные, как из дворца, люстры. На стенах веер из открыток: киноартисты, смазливые до противности. Циммерман снял мундир, повесил на спинку стула, перелистал альбом на чайном столике: молодчики в мундирах, с медалями, сытые, самоуверенные — СД, СС, армейские офицеры.
— А это кто? — спросил Циммерман, кивнув на альбом.
— Добрые знакомые, — сказала Лотта, стеля на кровать свежее белье. — Займись-ка делом, помоги сервировать стол,
Циммерман раскрыл ранец: подарочный пакет — шоколад, конфеты, консервные банки — рыба и колбаса, сливочное масло, бутылки. И это не эрзац, это настоящая жратва и настоящее питье! Так будем пить, и жрать, и любить эту женщину, чье тело пахнет, как и когда-то, духами «Ночь»! Она обожает эти духи, флакончик их неизменно носит под платьем, в ложбинке между грудями…
Вечером Циммерман прокучивал в ресторане свое солдатское жалование, накопленное на фронте. Старикашка кельнер трусил с подносами, кряхтел в поклонах, музыканты на эстраде по заказу Циммермана пиликали из «Мейстерзингеров» — усердно, но с дрянцой.
— Оркестр гермафродитов, — шепнула Лотта. — Этим и знаменит. А играют ни к черту.
— Ты бывала здесь? — спросил Циммерман.
— Бывала, дорогой.
Ресторан помещался в подвале. Своды нависали, давили на массивные колонны, под сводами плавал табачный дым. Циммерман слушал Вагнера, покуривал сигару, пускал кольца, косился на женщин: за соседним столиком две девки, размалеванные, с приоткрытыми коленками — или из Союза германских девушек, или проститутки. Впрочем, это одно и то же. За другим, у колонны, — брюнетка с родинкой над верхней губой, на плечах горжетка, и кажется издали, будто у брюнетки черно-бурая борода. За третьим — в красном, с блестками платье, а сама — белесая, бесцветная, с лошадиным подбородком. Далеко им до его Лотты! То-то господа офицеры пялятся на нее. Пяльтесь, дурачье, вы видите ее оголенную спину, а я видел и буду видеть ее всю. С ног до головы…
Циммерман пил, хмелел, и в нем, как со дна фужера, поднималось что-то пузырящееся, тоскливое, злое. Грохнуть бы кулаком по столу, чтоб подскочили рюмки и тарелки.
А Лотта, наоборот, развеселилась. Улыбается, ямочки на щеках, губы будто вспухли, говорит-щебечет: «Я попробовал арманьяк, он чудесен», «Я съел спаржу и еще хочу», «Я нисколько не устал, посидим подольше, да?». Когда у нее отличное настроение, она говорит о себе в мужском роде.
— Выпьем, — сказал Циммерман.
— Я уже выпил, — сказала Лотта. — Налей мне еще! С салфеткой на полусогнутой руке из буфета вышел обер-кельнер, тучный, больной водянкой, с искусственным глазом, бархатисто объявил:
Читать дальше