Младенец не давал спать, и патрули не давали спать. Полевые жандармы бесцеремонно встряхивали его за плечо, он вскакивал, показывал отпускной билет и солдатскую книжку; прятал их в бумажник, и бумажник прятал во внутренний карман, и карман закалывал английской булавкой, Эти документы были сама жизнь. Но затем переложил в карман штанов, и не закалывал булавкой — так быстрей достанешь, и подавал их жандармам, не дожидаясь, пока встряхнут его. А кровь пульсировала в висках в такт колесам: марш назад, марш назад!
У него было особое чувство, когда поезд пошел по немецкой земле. Два года он ее не видел, хотелось, чтоб слеза покатилась по щеке, чтоб сердце застучало взволнованно. Но глаза были сухи, и сердце билось обычно. И сквозь это равнодушие, как росток травы на асфальте, пробивалось: «Будто я приехал в родной дом, а дома никого из родных нет». Да так оно и есть: отец и мать погибли при бомбежке, знакомых разметала война, отбросила от него, и все стали чужие. Кроме Лотты.
И попутчики, которые садились и слезали и в Белоруссии, и в Польше, и в Германии, были чужие, и отпускники, ехавшие в одном вагоне, были чужие, и раненые, опекаемые помощником врача, были чужие. Весь мир был чужой. Кроме Лотты. И Циммерман вглядывался в тянувшиеся к окну ветки, на которых набухали почки, и старался уловить их запах.
В Гамбург он приехал серым, мглистым утром. Накрапывал дождь, с залива — соленая сырость, влага на первых зеленых, листочках бульварных каштанов. Над городом дым: трубы еще не разбомбленных заводов и не потушенный с ночи пожар в порту. «В доке я работал, — подумал Циммерман. — До войны. Был — токарь Циммерман, стая — рядовой Циммерман. В этой разнице вся соль».
Он добрался до Гитлерплац, свернул на Герингштрассе, перешел на Геббельсштрассе. В конце этой улицы и стоял в иные времена его дом. Он знал, что дом разбомблен, и то, что увидел, было знакомым: ржавые останки стены, чудом не обвалившийся лестничный пролет, перекрученные железные балки, сквозное окно, в котором серело небо, на подоконнике из кучи мусора росла трава. Где-то тут была квартира Циммермана. Где-то тут под обломками лежали родители, их тела так и не откопали. И не было не только дома номер двадцать два — не было и улицы: одни мертвые стены, на которых кое-где сохранились подкопленные таблички: «Геббельсштрассе».
В развалинах замяукала полосатая, как тигр, кошка, по куску железа она прошла не по-кошачьи громко, ее зрачки — поставленные торчком тире — скользнули по Циммерману. Женский голос словно бы из-под развалин сказал:
— Солдат, эта кошка пожирает своих котят. Принесет и пожрет. Убей ее!
Седые космы, грязный лоб, размытый, полоумный взгляд. «Сумасшедшая?» — подумал Циммерман и, поправив ранец, пошел прочь.
Церковь и отель были разбомблены, дом Лотты между ними — целехонек. Циммерман поднялся по винтовой лестнице, позвонил. Дверь приоткрылась. Не снимая цепочки, выглянула соседка, кривобокая, в бородавках старушенция, в фартуке и с веником.
— Здравствуйте, фрау Келлер, — сказал Циммерман, не отрывая плеча от стены — у него внезапно ослабели ноги.
— Здравствуйте.
— Вы меня не узнаете?
— Тут перебывало столько гостей, что всех не упомнишь. Но вы не похожи на остальных. Фронтовик?
— Фронтовик. Меня зовут Адольф Циммерман, я у вас бывал, помните? Я друг Лотты.
— Не помню. — Она сняла цепочку. — У Лотты много друзей. Но проходите. Лотта дома, ее комната не заперта. Вы можете посидеть в прихожей.
Фрау Келлер ушла к себе, Циммерман опустился на деревянный диванчик и стал смотреть на дверь, ведущую в комнату Лотты. За дверью — шепот, шуршание одежды, голосок Лотты:
— Кто там?
— Я, — сказал Циммерман. — Я, Адольф.
— Какой Адольф? — спросила Лотта. — Минуточку.
Она вышла, прикрыв за собой дверь, запахиваясь в халатик, раскрасневшаяся, растрепанная. Увидела Циммермана, вскрикнула:
— Адольф, дорогой! Я не узнала твой голос.
— А я твой узнал сразу.
Она прильнула к нему, положила голову на грудь. Он перебирал золотистые волосы, целовал их. Потом она отстранилась, сказала:
— Мы еще не поздоровались как следует. Хайль Гитлер!
— Хайль, — сказал Циммерман.
— Дорогой, — сказала Лотта, и приложила палец к губам, и стала напоминать женщину с плаката: «Нет!», и уже шепотом повторила: — Дорогой! У меня гости, сейчас не спрашивай, я после объясню… Я не могу пригласить тебя в комнату. Поступим так: оставь ранец и выходи на улицу. Я переоденусь и спущусь к тебе.
Читать дальше