— Кто тебя подослал? — фыркнул Михайловский. — Уверен, что кроткий ангел в лице замполита Самойлова. Ох уж этот душеобольститель! Покаяния от меня ждет. Не выйдет.
— А я говорю вам, что всякий гневающийся на брата своего напрасно подлежит суду…
— Ваше преосвященство, — прервал Ермакова Михайловский, — не читайте мне проповеди, да и не лезьте мне в душу. Я тоже помню немало притч Иисуса Христа; однако, насколько я слышал, вы еще два дня назад руководили здешним партизанским отрядом и не очень жалели ворогов наших. Били навзлет, беспощадно, слез не лили, грехов не замаливали.
— Я убивал стоячих, а не лежачих. Раненых не добивал. А вы, сударь мой, извините, сами того не разумея, приговариваете к смерти тяжело раненное беспомощное божье существо. Есть ли у вас да это право? Кровь за кровь? Фашисты считают себя сверхлюдьми, а нам сие не пристало. Постыдитесь!
— Нет, отец Николай! Стыдиться мне нечего. Они убивали нас и продолжали бы убивать, если бы не попали к нам в руки. Их надо бы прикончить, ибо они — носители смерти. Мы не делаем этого, но и спасать я их не хочу. Ваше учение на этот счет гораздо суровее: «Я преследую врагов моих и настигаю их, и не возвращаюсь, доколе не истреблю их».
Уже с первых слов Михайловского Ермаков понял, что моральное исцеление Анатолия Яковлевича — дело не одной минуты. А время не терпит. Надо спешить.
— Эх, проглядел я твою душу, — продолжал Ермаков, — знал бы, что ты такой, нипочем бы не согласился, чтобы ты меня резал, — и он как-то странно усмехнулся, так странно, что у Михайловского царапнуло сердце. — Слабый ты человек. Укреплять тебе надо не тело, парень ты крепкий, а душу. Для меня фриц — враг, когда он стреляет. Руки поднял, сдался в плен — уже не враг, а жертва.
— С твоих позиций, батюшка, все люди, как здоровые, так и раненые, перед богом равны, все сирые. Спасибо за толкование.
— Отказ помочь страждущему — это месть.
— А когда сам лупил фашистов, это — подвиг?
— Мы жертвовали собой, не мстя, а для победы над врагом Отчизны.
— Что ты от меня хочешь? Добровольной жертвы?
— Скорее подвига… Я не требую, а призываю…
— Увы, я не христианин, не подвижник; я не ищу мученического венца. У меня и без того достаточно поводов для размышления и о жизни, и о смерти, с которой я борюсь денно и нощно. Мол совесть чиста. Я не жалею ни себя, ни своих апостолов хирургии. А почему бы Луггеру не соперировать Райфельсбергера? Я ему все расскажу, даже начерчу подробно весь план операции. Готов консультировать по радио из укрытия. Кажется, у Бориса Горбатова в какой-то книге описывается, как один молоденький врач на зимовке впервые в жизни принимал роды, руководствуясь указаниями с материка. И получилось о’кэй!
— Луггер же щенок по сравнению с тобой. Мне Невская про него говорила.
— Ишь какая шустрая! Я честно несу свой крест, и никто не может меня упрекнуть.
— Видно, и этого мало… А если бы мина попала в меня, убрал бы ты ее или испугался? — вкрадчиво спросил Ермаков.
— Убрал! Не пожалел бы живота своего.
— Стало быть, не в страхе дело.
— Опять двадцать пять! Нелепо требовать от меня того, чего я не могу выполнить по своей природе. Ну пойми же ты наконец: не могу я возлюбить врага своего!.. Послушай, батюшка! — спросил, вдруг Михайловский. — Что ты будешь делать после волны? Заведовать где-нибудь кафедрой партизанского движения или подкреплять дух прихожан?
— Делать добро и жить во всех, — ответил Ермаков. — За веру христианскую и за отечество буду стоять крепко и мужественно.
— Младенцев крестить? Венчать? Отпевать?
— Обязательно!
— Молебны служить? Проповеди читать?
— Само собой. Мне пасторская работа в радость и счастье: я делаю добро.
Он с любопытством и с какой-то жадностью досмотрел на Михайловского. В нем боролись два чувства. Он восхищался, непреклонностью Анатолия и в то же время кипел от возмущения, видя, как человек отказывается от самой первой своей обязанности — нести добро ближнему. Это казалось ему не только безбожием, но и нарушением долга врача. И он старательно убеждал Михайловского. Ему не только хотелось спасти Райфельсбергера: он считал, что согласие оперировать нужно самому Анатолию, дабы очистить его душу от ненависти.
Он понял, что евангелием его не проймешь, во всяком случае теперь, когда тот готов в пылу спора возражать на все.
— Пожалуй, ты прав, — тихо проговорил Ермаков, — мы оба плохие христиане. Я тоже, хоть и меньше, чем ты, но набрался ненависти к врагу своему за эту войну. Да и убил старосту, а значит, нарушил заповедь. Однако мы с тобой убивали по необходимости и ненавидим убийство. Этим мы отличаемся от фашистов.
Читать дальше