Мысли его путались: ему то хотелось жить и помогать русским, то он думал, что, может быть, легче было бы для собственной совести погибнуть в гитлеровском концлагере за неповиновение властям. Внутренний раздор еще усилился, когда по дороге в уборную он столкнулся в коридоре с Вербой. Поздоровавшись с ним, тот предостерег:
— Советую не особенно мозолить глаза нашим раненым: могут побить…
Луггер кисло улыбнулся в ответ: ему было обидно и в то же время не в чем упрекнуть ни Вербу, ни раненых. Он чувствовал за собой лишь одно право: подставить другую щеку. И на минуту вдруг захотелось быть Куртом Райфельсбергером. «Может быть, ограниченность — громадное счастье, — думал он. — А с другой стороны…» А с другой стороны, в нем подспудно зрело сознание, что вот сейчас, в эти дни, в муках, сомнениях он как бы рождается вновь. И как же хорошо ему стало, когда он заметил, что Михайловский, еще недавно не скрывавший презрения к нему, с увлечением следит за ходом его операции. Мало того, как участливо он спросил его о боли… Сдернув марлевую повязку с лица. Луггер нагнулся над спящим Андрейкой. Ему было одновременно и страшно и радостно.
— Кажется, он будет видеть, — тихо пробормотал он и, выпрямившись, отер пот со лба. К нему вернулась жажда деятельности.
Луггер был прав, рассуждая об ограниченности Курта Райфельсбергера. Он был очень ограничен, быть может даже туп, и представлял собой тот тип человека, на котором держится любой деспотический режим. Но Луггер не мог и предположить, что даже в этом «идеальном» фашисте была своего рода червоточина. Даже он, этот убежденный тугодум, не укладывался целиком и полностью в рамки арийской догмы и, несмотря на всю свою преданность фюрера, мог быть сурово осужден идеологами фашизма. Третий рейх разваливался не только из-за поражений под Москвой, да и не только из-за того, что и в самой Германии, и в оккупированных странах все больше и больше рос гнев людей; самые дисциплинированные «наци» порой своим поведением доказывали невозможность, немыслимость точного соблюдения всех правил, провозглашенных необходимым для истинных арийцев. Не говоря уже о тех, кто был лишен комплекса расового превосходства…
Когда выдался следующий перерыв, Михайловскому захотелось потолковать с Луггером. Как-никак, именно он заставил его впервые поколебаться, задуматься о правомерности своей ненависти. На это наслаивался и чисто профессиональный интерес: Михайловский внимательно следил за ходом операции Андрейки; работа Луггера восхитила его. Ганс оказался не просто хорошим хирургом: он делал свое дело вдохновенно, творчески — так может работать только истинный художник.
В палату к немцам Анатолию идти не хотелось, и он, посасывая погасшую папиросу, ходил туда-сюда по коридору. Луггер часто выходил из палаты проветриться, и все в госпитале знали это. Минут через пять он действительно вышел. Михайловский, остановившись у подоконника, подождал, пока он поравнялся с ним, и предложил ему выпить.
— Спасибо, — ответил Луггер.
Вскоре они расположились в комнатке Анатолия. Стакан спирта сразу оживил беседу: давно не пивший Луггер, захмелев, почувствовал себя свободнее и, перестав обращать внимание на некоторую холодность Михайловского, начал ему рассказывать о своей семье. Увидев, что тот внимательно его слушает, он вынул из бокового кармана фотографию жены и дочери и протянул ему. Как-то совершенно инстинктивно Анатолий в ответ тоже протянул ему карточку, на которой были изображены его жена и его дети.
— Не так давно они погибли по вашей милости, — сказал он.
Луггер потупился. Реплика Михайловского заставила его снова вернуться к тяжелым мыслям об ответственности каждого за все, что сделано твоей страной, твоим народом. Он верил: недоброжелательство пройдет, но это случится не сразу, не вдруг. Само приглашение Михайловского утверждало его в этой вере; утверждало оно его и в сознании того, как легко сейчас от нарождающейся дружбы, взаимопонимания вновь скатиться к вражде и ненависти, — достаточно порой лишь одного неудачного воспоминания, а то и просто неудачного жеста. Он попробовал перевести разговор на другую тему, но непринужденность уже была нарушена, и он решил, что лучше всего сейчас уйти.
— Спасибо за угощение, — сказал он, поднимаясь со стула. — Я чувствую, что вам надо передохнуть: у вас, наверное, еще много дел. Кстати, я слышал, что вы собираетесь оперировать Курта. Разрешите, я вам буду ассистировать.
Читать дальше