— Святые слова, — иронически заметил Михайловский, — тут я с тобой во всем согласен, можешь меня не убеждать.
— Рад, что согласен. Итак ни ты, ни я, ни наши товарищи никогда не пойдем на убийство врага нашего, если он сам нас к этому не вынудит. Так?
Михайловский кивнул головой.
— Тогда скажи мне на милость, — продолжал Ермаков, — чем грозит сейчас тебе этот несчастный раненый немец? Я понимаю, если бы ты боялся взорваться, но ты ведь мне сам заявил, что вытянул бы из меня эту мину, не раздумывая ни минуты. Выходит, что страх тут ни при чем? — И, не дав сказать ни слова Михайловскому, он быстро добавил: — Кстати, я видел, как Райфельсбергера понесли в операционную, которую устроил Самойлов. Хороши же мы все будем, если он поймет, что вместо операции ему уготовили могилу. Я думаю, тогда у него будут все основания понять перед смертью, что русские ведут войну не более гуманными средствами, чем немцы.
Насчет Райфельсбергера отец Николай соврал: никто никого не уносил в операционную; он слышал о ней от Самойлова, который говорил, что по первому же слову Анатолия велит перенести туда раненого. Но, соврав, Ермаков понял, что это была ложь во спасение. Он увидел, что Михайловский сдался. А сам Анатолий стоял и молчал. Он видел много смертей, много безнадежных раненых, однако знал: он никогда бы не мог оставить без помощи человека, лежащего на операционном столе. И именно в это положение поставил его Самойлов. Выхода не было
…Через тонкую фанеру в оконной раме доносились звуки радио, иногда заглушаемые скупыми залпами зенитных батарей, стоявших справа и слева у дороги. Передавалась органная музыка — прелюд Баха. Луггер прислушался. Сердце наполнилось жалостью к себе, к своему несчастью, к неизвестному будущему — будущему, сотканному из случайностей. Клонило ко сну. Он не чувствовал больше ни грусти, ни страха. Все, чем он жил до сих пор, уходило от него куда-то далеко-далеко. В какое-то мгновение мелькнуло лицо друга, добродушного оберартца Беце, четыре недели назад пропавшего без вести. С большим трудом он заставил себя очнуться, ему показалось, что он слышит хриплый голос Райфельсбергера.
— Ну, что еще? — теряя представление о времени, раздраженно откликнулся он. Паутина сна рвалась. Луггер потоптался, сел на скрипящую табуретку у изголовья кровати Райфельсбергера. Тупо посмотрел на него. Пощупал пульс: сто двадцать, не ритмичный, лицо влажное от пота.
Конфузясь, с вымученной улыбкой на устах Райфельсбергер попросил под его диктовку написать письмо родным. Просьба показалась Луггеру смешной и трогательной. Смешной потому, что они были в плену, трогательной потому, что просьба смахивала на завещание. Он растерянно посмотрел на Райфельсбергера, как застигнутый врасплох школьник. И согласился. Судя по тому, что говорил ему Райфельсбергер, видно было, что желал выжить, и не было у него никакого пренебрежения смертью, хотя еще недавно он вопил, что плен страшнее смерти, что эта война — истинный крестовый поход, самая священная из всех немецких войн в истории, для которой не жаль жертв. Луггер не терпел малодушных, но понял, что осуждающий их со Штейнером Райфельсбергер запрятал самолюбие и вовсе не думает опять хорохориться. Видимо, сник. Если вначале Луггер хотел ему сказать, что бессмысленное это дело — с письмом, почти невероятно, чтобы оно дошло до адресата, то, по мере того как он записывал, у него все более крепла мысль, что не следует разубеждать Райфельсбергера, — несчастье сближает людей. Кроме того, письмо могло оказаться последним… Луггеру приходилось и раньше иметь дело с письмами некоторых умирающих от ранений, и он кое-когда на свой страх и риск осмеливался задерживать извещения об их смерти…
Стукнула дверь, в палату вошел Самойлов, стараясь не обращать внимания на Райфельсбергера и Луггера, с величайшей осторожностью подошел к Андрейке, поправил сползшее одеяло, убедился, что мальчуган крепко спит, и направился к выходу. Увидя возле Райфельсбергера что-то деловито писавшего Луггера, он догадался, что тот пишет под диктовку Райфельсбергера и не собирается это скрывать. «Интересно, кому и что они могут писать в их положении? На что надеются? Свои освободят? Чепуха! Сбежать? Луггер робок, но может, а Райфельсбергер?!»
— Извините! Продолжайте, продолжайте! — проговорил Леонид Данилович, пододвигая к себе скамейку. Он с любопытством посмотрел на Луггера. — Чем занимаетесь? — во взгляде Самойлова был почти приказ. Луггер хотел встать и вытянулся, но Леонид Данилович неловко положил свою руку на его плечо. Вид у комиссара был негрозный, но чувствовалось, что решительный.
Читать дальше