— Я недавно получил от родителей письмо, — поспешно сказал Райфельсбергер, — но не успел отправить ответ. — Он вдруг осекся, глаза у него округлились, как у ребенка, а голос стал таким тихим, что Самойлову пришлось наклониться, чтобы расслышать его слова. — Хочу добавить несколько слов…
По мнению Луггера, Райфельсбергеру вовсе не следовало в этом признаваться, нет логики, уж тем более — комиссару, это не предвещало ничего хорошего. Он обернулся и неприязненно посмотрел на Самойлова. «Какое дело комиссару, кому и что мы пишем? Пожалуй, еще потребует, чтобы письмо ему отдали…» Но Луггер ошибся, полагая, что Райфельсбергер не сознает своего положения и ту обстановку, в которой оказался. Как раз наоборот, то чувство уныния и слабость, которые он испытывал в сарайчике, почти исчезли. Он чувствовал себя возбужденным и готовым на все, что бы с ним ни случилось. И возбуждение возрастало в нем, потому что раневая инфекция делала свое дело, но знать этого он не мог, как не знали и другие тяжелораненые, находясь в эйфорическом состоянии. А это был грозный признак — стремительно надвигающейся газовой инфекции…
Разумеется, Самойлов, подобно Райфельсбергеру, не мог знать, насколько страшная двойная опасность нависла над Райфельсбергером: бич войны — газовая инфекция, взрыв застрявшей в плече мины от случайного толчка. И тем не менее Самойлов не стал разубеждать, что письмо — это, в сущности, глупая затея. Напротив, дождавшись, когда Райфельсбергер закончит диктовать кратенькое письмецо, он сказал, что готов помочь, хотя задача далеко не простая.
— Если хотите, я могу попытаться. Попрошу знакомого летчика с очередным рейсом к партизанам выбросить ваш пакет вместе с нашими листовками на временно оккупированной территории. Сто процентов гарантии я, конечно, не даю, но попытаться можно, если вы не клевещете на русских.
Только одна эта фраза ошарашила обоих немцев — и атмосфера сразу разрядилась. Луггер глубоко вздохнул — он был сбит с толку.
Примостившись за большим письменным столом, Самойлов писал очередную похоронку. Он уже давно добровольно взял на себя эту обязанность, и она была не из легких: в госпитале не проходило дня без смертей. К безнадежным раненым привыкли, — это была неизбежность; и все же каждый раз Самойлов с ужасом смотрел на все разрастающуюся цепь братских могил. Врачи, оставляющие за собой трупы, — это казалось ему ужасающим абсурдом, и иногда он думал, что напрасно выискивает для близких каждого умершего какие-то особые слова. Что они им? Утешат ли они потерявших брата, мужа, сына? Но он понимал и другое: память о герое придает скорби гордость, а гордую скорбь порой легче переносить. Ему было странно и в то же время понятно, что семьи погибших относятся с таким священным трепетом к могилам. Недавно в госпиталь приехал из Тбилиси брат умершего солдата: он хотел выполнить последний долг: через всю страну он повез тело на родину. Его пытались уговорить не делать этого: поезда ходят медленно, будет много трудностей. Но он упрямо твердил одно:
— Брат должен вернуться туда, откуда ушел на фронт. Так завещала мать.
Самойлов подумал тогда, что поклонение мертвой плоти идет, наверное, от язычества; чем может быть дорого тело, лишенное жизни? И все же, если это доставляло хоть малейшее утешение людям, надо было сообщать им о том, где, когда и при каких обстоятельствах почил в бозе близкий им человек…
Леонид Данилович просмотрел сегодняшний список. Опять двое «неизвестных». Что за человек, откуда родом, кто ждет вестей о нем — никто уже не мог на все это дать ответа. Миниатюрные пластмассовые футлярчики часто терялись. Да и немудрено, что на поле боя представляет собой маленькая вещичка с вложенной внутрь бумажкой: имя, фамилия, год рождения, номер полевой почты?
Самойлов каждый раз с болью в сердце думал о том, сколько времени, быть может всю жизнь, будет кто-то искать вот такого «без вести пропавшего»… Будет надеяться. Ждать…
Вздохнув, Леонид Данилович дописал похоронку, аккуратно сложил ее и принялся за другую.
Вот уже три дня Штейнер находится в одной из самых фешенебельных клиник Западного Берлина. Еще недавно он разговаривал с Михайловским, и все было очень просто: он безусловно верил в благополучный исход операции. Однако стоило Анатолию Яковлевичу улететь в Москву для улаживания каких-то формальностей, как Генрихом снова овладело беспокойство. Напрасно Луггер, навещавший его каждый день, говорил ему о волшебном даре Михайловского, — это приносило успокоение на полчаса, не больше. Штейнер боялся своих собственных мыслей. Он пытался отвлечься от них. Один раз даже попросил бумагу и ручку, дабы поработать, но вскоре понял, что не может написать ни строчки. Он что-то рисовал на бумаге, и ни одна мысль не лезла ему в голову. А когда посмотрел на свой рисунок, ему стало еще страшнее. Кажется, ничего особенного: домик, деревья, а возле них — люди. Но ужасу его не было предела, когда он увидел, что человеческие фигурки получились у него одноногими. Он позвонил Луггеру:
Читать дальше