Он разметал руки, и когда старик открыл глаза, он увидел два мешка, которые принес с собой немец. Из мешков торчали одеяло и грязные детские платьица. Это было белье умерших от голода детей там, в лесу, в землянках.
Лихорадочные пятна рдели на щеках солдата, и в начинающемся бреду он звал свою мать из немецкого города Дрездена, звал своих братьев, и жену, и детишек. Он плакал. С каждым часом ему становилось все хуже и хуже, и голова его скатилась с мешка и свисла над полом, а потом он и сам упал, и старик понял, что солдат болен тифом — так много разной дряни ползало по его одежде.
И старик сказал:
— Так тебе и надо. — И удовлетворенно заснул до утра.
Но и к утру солдату не стало лучше.
Он метался и звал свою родную Германию. Сам не понимая для чего, он прижимал к груди мешок с детским бельем, и руки его тряслись, как у припадочного, и перебирали грязные вещи.
Но и в бреду он вел себя как солдат. Он кричал слова какой-то команды, в чем-то оправдывался и с кем-то спорил. Он просил по-русски хлеба, сала, яиц и молока. Он очень хотел есть, и эти слова все чаще слетали с его губ.
— Ты хлеба хочешь? — тихо спросил старик и открыл веки, чтобы увидеть в зеркале отражение умирающего солдата. — Ты хлеба хочешь? — с угрозой повторил он. И враз огромная, последняя сила наполнила его тело. Он поднялся на локтях и сполз на пол. — Хлебца захотел?..
Солдат бредил и звал кого-то. Он читал какую-то странную молитву, но лицо его в эту минуту было полно презрения и брезгливости.
— Руссише швайн, — говорил он, и в налитых кровью глазах его была одна непримиримая злоба. — Руссише швайн…
Старик наклонился над ним. Ни грохот артиллерийских орудий, ни звон стекла, ни гул самолетов в небе, растущий и грозный, — ничто не могло отвлечь его от созерцания смерти немецкого солдата. Он вырвал мешок из его рук, вытащил распашонку и тихо спросил:
— С дите сорвал? Дите ограбил?
И день за днем, месяц за месяцем он стал вспоминать все обиды, свидетелем которых он был.
— Мы вас просили сюда? Мы грабили вашу землю? Мы мирный народ, а вы…
Но бредил солдат. Он звал свою Германию, своих близких и, чуя смерть у печи, торопливо пополз к выходу, не выпуская второй мешок.
И впервые огромное опасение опалило сознание старика. Немец пришел забрать то, что он берег для своих сынов, для колхоза, в чем отказывал себе, распухая от голода и изнемогая от паралича.
И старик подполз к печи. Он не стал убивать немца. С трудом одолев порог, он выполз к погребушке, обрушившейся от взрыва авиабомбы еще в начале войны. Он вполз на погребушку, на гнилую солому, покрытую мягким снегом, и увидел свою старуху. Она лежала, обняв прелые стропила, точно не хотела отдать их этим людям, перешедшим грань зла, и старик лег рядом с ней.
— Мое! Не отдам! Не отдам вам, сволочи! — крикнул он, но это был шепот, а не крик, и солдат опустил голову на порог, как на подушку, и больше уж не поднимал ее.
А старик, как заклинание, как молитву, шептал о том, что он обдумал за многие месяцы своей черной судьбы, обнимал стропила и солому, и губы его, суровые и черные, выдыхали:
— Не получите!
Вечером наши части вступили в село. Комиссар увидел старика, опухшего от голода, с ногами, разбитыми параличом, и удивился силе человеческой ненависти.
— Возьмите. Подо мной, — сказал старик, плача от счастья. — Вам берег. Год берег. Сынов ждал.
И когда расчистили солому, бойцы были поражены. В огромном подвале лежало пятьдесят центнеров первосортной пшеницы «сорубра» и «мелинопус» — богатства колхозного пасечника, хлеб, который, даже умирая, он не хотел отдать людям, пришедшим покорять Россию.
Вода плещется о борта парома, шелестит по песку, и апрельские звезды отражаются посредине реки. Дед Афанасий потягивает свою трубку и смотрит на Леньку отцовским, жалеющим взглядом.
— Учиться бы тебе надо! А тут война!.. Ну и чего ты ко мне пристал? Ну? Сказано: нет накладной, ну и нет тебе твоего керосина.
Ленька уже устал спорить. Бочки с лигроином лежали на пароме, в степи уже неделю без роздыха работали тракторы, а дед никак не хотел отдать горючее, потому что ему никто не сказал, чей это «керосин» и кто его должен забрать. Ленька грозил деду всем, чем мог: и судом, и трибуналом, и исключением из колхоза, но на того ничто не действовало. Теперь Леньке хотелось спать, укрывшись чапаном и отпустив лошадей на свежую траву, а потом пусть сам бригадир вздрючит деда, если тракторы будут стоять полтора-два часа, пока все не выяснится.
Читать дальше