И они чокнулись кружками и выпили, заедая хлебом и огурцом, с хрустом перемалывая курятину вместе с косточками. За окном медленно серел рассвет.
— Всю ночь проколготили… — сказал Твердохлебов. — Скоро товарищ Харченко со своими опричниками нагрянет.
Тут дверь отворилась, и вошел старик в очках, в рубахе-косоворотке и темном пиджаке.
— Подгребай к нам, Максимыч, — пригласил его Зимянин.
— Да не, я ж непьющий. Язва меня замучила… Слышь, Тимофей Григорьич, девка-то повесилась…
— Какая девка? — не понял председатель горсовета.
— Которую ихний молодец снасильничал, — старик кивнул в сторону Твердохлебова.
— Вот-те раз… — оторопело протянул Твердохлебов. — Опять обухом по голове.
— Н-да, нехорошо получилось, — вздохнул председатель.
— Молодца хоть нашли? — спросил Глымов.
— Да хотел я этой девчушке опознание сделать, — расстроился Твердохлебов. — Зря, видно… Девчонка, небось, в отчаянии была… шутки пошли разные — она в плач…
— В лагере насильникам яйца отрывали, — сказал Глымов.
— Этот, кажется, чего-то знает… Цукерман Савелий, — сказал Твердохлебов. — Но молчит. А может, и не знает… может, показалось мне, черт разберет…
Старик сам сколотил гроб из обгорелых досок. Гроб стоял в горнице на столе, рядом на табурете сидел дед Зои и десятка полтора женщин и мужчин.
Было уже позднее утро, и вокруг дома собралась небольшая толпа жителей, в основном соседей. Все скорбно молчали.
Савелий долго топтался среди жителей, пока наконец не решился войти в дом.
Он открыл дверь в горницу, и взгляды стариков разом обратились к нему. Савелий стоял у порога и не решался подойти к гробу. Так и стоял, опустив голову, мял в руках пилотку.
Дверь сзади скрипнула снова, и в комнату вошли Твердохлебов, Глымов, Балясин и Шилкин. Савелий отступил в сторону, освобождая им дорогу, и командиры прошли к столу. Старик взглянул на них невидящими глазами, но ничего не сказал.
Постояв в скорбном молчании, командиры пошли к выходу. Твердохлебов выходил последним, встретился взглядом с Савелием — тот мотнул головой, увел глаза в сторону.
— Потом поговорим, — тихо сказал Твердохлебов…
— Нарубал ты тут дров, комбат, ох, и нарубал! — качал головой начальник особого отдела Харченко и почти с сожалением смотрел на Твердохлебова. Тот сидел перед майором на стуле, курил самокрутку:
— А что такого особенного случилось?
— По-твоему, ничего особенного? Архаровцы твои девушку изнасиловали — раз. Пленный власовец застрелился — два! От жителей заявления вот лежат — мародерствовали твои чудо-богатыри! А для тебя ничего особенного? — Харченко встал из-за стола и заходил по комнате. — Как это власовец застрелился?
— Из пистолета…
— А что ж ты не расскажешь, что к нему ночью заходил?
— А чего рассказывать? Ну, заходил.
— Зачем?
— Поговорить. Узнать, как он дошел до жизни такой, — спокойно отвечал Твердохлебов.
— А чтоб разговор легче пошел, самогоночки прихватил? Выпили, закусили… — кривя губы, быстро говорил Харченко. — Хорошо выпивать с заклятым врагом, предателем, хорошо, да?
Этого Твердохлебов не ожидал, моргал ресницами, молчал. Харченко торжествующе смотрел на него — попался, комбат!
— Чего ты от меня хочешь, майор? — наконец медленно спросил Твердохлебов.
— Правды хочу, — просто ответил майор Харченко. — Правды и только.
— Какой правды?
— О чем вели беседу советский офицер, хоть и разжалованный, но все-таки офицер, и предатель родины власовец, тоже, кстати, офицер. Так о чем вы балакали, выпив самогону?
— О родине…
— Ох, ты-ы, красиво как!
— Что он ее предал и дороги у него обратной нет.
— Хорошо, так и запишем… — Харченко действительно сел за стол, подвинул к себе стопку бумаги и стал быстро писать карандашом. Потом вдруг оторвал взгляд от листа, спросил:
— Надеюсь, не забыл, как ты меня ударил?
— Нет… не забыл.
— Я ж тебя тогда застрелить мог к чертовой матери! И суда надо мной никакого не было бы. Любой трибунал вошел бы в мое положение — оскорбление офицерской чести, понимаешь?
— Чего ж не застрелил? — спросил Твердохлебов.
— А зачем? Лишний шум, пересуды… Я по-другому сделаю. Ты у меня за это еще кровью похаркаешь… — Харченко усмехнулся и снова начал писать. Карандаш летал по бумаге.
Твердохлебов угрюмо смотрел на него, курил. Наконец Харченко поставил точку.
— На-ка, комбат, прочитай и распишись.
Твердохлебов взял исписанные листки, стал читать.
Читать дальше