Троицкий с тоской посмотрел на тех, кто сидел в машине, опять на какое-то мгновение дольше задержав взгляд на Ильиной. Он мог, конечно, уехать и в объезд, уехать без связистов, в конце концов, он за связистов не отвечал, но брала верх привычка видеть их машину рядом, как летчик привыкает видеть в воздухе своего напарника.
— Езжайте, езжайте, — равнодушно сказал Скуратов и, будто подчеркивая свою непреклонность, вылез из кабины и потянулся за портсигаром. Рывком вынул из кармана свой портсигар и Троицкий.
Затянувшись и пустив дым в разные стороны, они оба будто поняли, как нехорошо быть несговорчивыми, и, желая хоть в чем-то найти согласие, отошли в сторону, держась рядом, нога в ногу, оба высокие, плечистые, и Троицкий о чем-то заговорил, видимо, о чем-то постороннем, отвлеченном, давая понять Скуратову, что он не настаивает на своем предложении ехать в объезд. Надя Ильина смотрела на них с машины, и ей было обидно за Скуратова и жаль Троицкого. Она видела и понимала, что дело было не в том, по какой дороге ехать, а в том, что Троицкий сегодня был, как никогда, взволнованным, возбужденным и попросту не находил себе места, горел каким-то нетерпением движения.
Девушки тоже вышли из машины. Привлеченная необычно зеленой и свежей для этого времени травкой, Надя ушла за придорожную канаву. Здесь, на припеке, пахло весной, началом мая, и не хотелось верить, что кругом все желтеет и жухнет и пахнет осенью. Кто-то сказал, что к весне война должна окончиться. Может быть, эта травка и хотела показать людям, что весна обязательно придет?
Неожиданно к Наде подошел Троицкий, порывисто взял ее за руку, сказал чуть не плача, с дрожью и обидой в голосе:
— Он дурак, Надя, он совсем дурак, этот ваш Скуратов! Понимаешь, я сегодня проводил Ипатова, он уехал, мы с ним хорошо простились. А этот — осел, осел!
— Ах какой вы нервный сегодня, Евгений Васильевич! — укоризненно сказала Надя.
— Ты послушай, послушай, Надюша! Я ему сказал о литературе. О том, что она призвана воспитывать человека красивым…
— Господи, вы опять про свое!
— Я ему сказал… я ему сказал, Надюша, что литература в полную меру еще не делает этого, что иные писатели пищат, а не поют, а о нашем человека надо только петь. Я ему сказал, что петь — это не значит восхвалять, славословить, что Гоголь и Щедрин тоже пели, бичуя глупость и грязь, что воспитывать человека красивым — это, кроме всего прочего, очищать его и от грязи. А Скуратов? Он накричал на меня. Он сказал, что нечего думать о таких вещах, что об этом и без нас есть кому подумать. Мало того, он сказал, что я чуть ли не смутьян и он, Скуратов, еще подумает, не стоит ли рассказать обо мне кому следует. Он дурак, дурак, Надя!..
— Нашли тоже с кем говорить, со Скуратовым! Вы сказали бы мне, раз нету теперь Лаврищева, Ипатова. Думаете, я не поняла бы? Ах, Ежик, Ежик!..
— Что он говорит, что он говорит, Надюша! Без нас есть кому подумать! Кому? Кто-то о литературе подумает, о войне подумает, о будущем подумает — а нам что, а мне что? Да нельзя же кому-то одному думать ни за двоих, ни за троих, ни за десятерых! У нас есть своя партия, мы безгранично верим ей. У нас есть свои идеи, мы до последней капли преданы им, война показала. Партия — часть народа, идеи — мысль народа. Значит, и моя часть, и моя мысль. Вот почему я обязан думать, должен думать, Надюша! Каждый должен думать об улучшении жизни — вождь и рядовой, коммунист и беспартийный, старый и молодой. Мы на этом воспитаны, это у нас в крови. Это и есть расцвет человека, расцвет личности. И вдруг — не думать, не рассуждать, откуда это, Надюша? Откуда?..
— Успокойтесь, Евгений Васильевич, не надо, — уговаривала его Надя, оглядываясь на Скуратова, нервно шагавшего по дороге.
— Как же так? — совсем растерянно твердил Троицкий. — Не думать, не рассуждать! Но когда один думает за десятерых, тогда в десять раз больше возможности и ошибиться, тогда в десять раз страшнее и ошибка! Разве это не ясно, а, Надюша? Не ясно? Скуратов за десятерых подумал, промахнулся, а отвечать кому? Всем? А если я не хочу отвечать за Скуратова? Я не хочу отвечать за самодуров, не хочу, не хочу!..
— Да замолчите вы наконец! — уже почти со слезами прикрикнула Надя.
Троицкий печально посмотрел на нее.
— Все, Надюша, конец. Молчу. Кладу камень в рот. Один пустынник, Агафон, три года держал камень во рту, чтобы отвыкнуть говорить…
— Господи, при чем тут Агафон! Своих Агафонов обязательно вспомните, откуда вы их только выкапываете?
Читать дальше